Было так: мы гуляли над прудом. Стало темнеть. Потом окончательно стемнело. Звезды близко, большие, шевелятся, как живые. А у меня, ты же знаешь, Иосиф, слабый мозжечок, я не могу долго целоваться на крутом обрыве. И Симеон сказал:
– Тебе уже поздно возвращаться домой. Видишь три звезды? Это пояс Ориона. Пойдем ко мне? Дочери мои спят, жена Вера ночует в профилактории. Посидим, попьем чаю, я угощу тебя грушевым вареньем. Ведь у меня теперь есть своя комната – баба Соня умерла, я отвоевал ее площадь у соседей по коммунальной квартире, сегодня с двери сняли печать.
Баба Соня, старуха в коричневой вязаной шали – ручное тунисское вязанье крючком, – кикимора и колдунья, сколько помнил ее Симеон, непрерывно варила на кухне в глубокой зеленой кастрюле потроха различных животных, китовый жир, свиные копыта, волчье мясо и медвежьи уши, помешивая палкой и приговаривая:
С костью кость,
С кровью кровь,
С членом член
Склейтесь, как и прежде.
Дикое зловоние расползалось по коммуналке, стекало по лестнице, стелилось по Тверской, просачиваясь на Красную площадь. Видит Бог, терпеть это кипячение изо дня в день было выше человеческих сил. Один только папа Симеона, лишенный обоняния, не мог понять, почему все так бесятся. Однако и его старуха вывела из себя. Случилось это так.
У бабы Сони была уйма пихтового масла. Ей это масло в бутылях регулярно присылал из Бишкека племянник. Нажарит Соня оладий с перцем и чесноком, польет их обильно пихтовым маслом и угощает маленького Симеона. Тот ел, не отказывался, из страха, что баба Соня рассердится и превратит его в мышь.
Однажды мама Симеона застала его за этим занятием и в тот же день обратилась с вопросом в газету.
“Много слышала о пользе пихтового масла. А как его употреблять в пищу?” – спрашивала она.
Вопрос напечатали. И дали ответ:
“Как нам сообщили в Институте питания Академии медицинских наук, пихтовое масло пищевого применения не имеет”.
– Таких бабок Сонь, – до глубокой старости возмущалась мама Симеона, – каменьями надо побивать!
– Сжечь ее перед Моссоветом! – вскипел тут и папа, обычно хранивший нейтралитет. – И пепел развеять, – кричал он, – над памятником Юрию Долгорукому! Раз она пьет кровь невинных младенцев.
Баба Соня пережила их обоих. Ее согнуло в три погибели, последние пару лет она передвигалась с помощью табуретки. Вперед ее выставит и подгребает к ней, выставит и подгребает.
Заслышав в коридоре величественное и победоносное громыхание табуреткой, осиротевший Симеон обливался холодным потом. Ему постоянно чудилось, баба Соня замышляет что-то против него, хочет нанести вред его здоровью, жизни, имуществу, не вышло отравить пихтовым маслом – так иссушить его, сглазить, наслать на Симеона мужскую слабость… Она могла силою своего искусства даже переменить его пол! А сколько было страхов, что Соня станет препятствовать плодовитости его брака! И если вопреки ее козням кто-то все же родится, то не существо человеческого вида, а отвратительный зверек, нечто вроде суслика. Но сильнее всего он боялся быть умерщвленным пением бабы Сони, направленным именно на него.
– Теперь она в могиле, – говорил Симеон, вознося меня на руках на седьмой этаж (лифт у них в доме ночью не работал), – и я могу вздохнуть полной грудью, расправить плечи, как я проголодался, мы не ели целый день, будешь капусту морскую? А гречку?
Я не припомню в точности все, что мы ели, да это и не важно, помню лишь слова Симеона:
– Ты играешь с огнем. Дай мне слизнуть с твоих пальцев грушевое варенье! Что? Ты не вымыла руки, когда пришла с улицы? Но это ерунда. Сейчас у всех свиной цепень. Что нам терять, кроме свиного цепня?
– О ты, прекрасный возлюбленный мой! – отвечала я. – Постель наша – зелень, потолки наши – кедры, стены – кипарисы…
– Я человек заслуженный, непростой, – жарко шептал Симеон, обнимая меня одной рукою, а другой в это самое время нащупывая на стене выключатель. В пустынной комнате от бабы Сони осталось три предмета: обшарпанный диван, дубовая табуретка и люстра, ослепительно сиявшая во все пять лампочек. – Я еще покрою себя неувядаемой славой. Ведь я такой, я всегда добиваюсь, чего хочу. Ты будешь гордиться, что знала меня когда-то!
Щелкнул выключатель. Но свет не потух.
Щелк! Щелк! Щелк!!!
Люстра не гасла. Наоборот, она разгоралась. Бешеный свет, нестерпимый, залил пустыню Сониной комнаты.
– Старая ведьма! – вскричал наконец Симеон. – Это ее рук дело! Уж на том свете, а продолжает вредить.
Он яростно замолотил кулаками по выключателю.
– Но, может быть, – робко предположила я, – это можно и при свете?
Симеон обернулся и печально произнес:
– Я не могу при свете. Я стесняюсь.
– Симеон! – Я взяла его за руку. – Плюнь ты на все. Слышишь зов плоти моей? Ближе прижмись ко мне, крепче, ты будешь спать под одним одеялом со мной, и рука твоя будет лежать у меня на груди!
Я подвела его к дивану, мы разделись и только хотели возлечь, как со страшным треском, воем и лязгом из дивана выскочили пружины.
– Мама родная, – пробормотал Симеон, опускаясь на табуретку.
И табуретка под ним заходила ходуном.
В этот миг на пороге возникла жена Симеона Вера, три его пуделя, черепаха и две дочери в белых ночных сорочках, Надежда и Любовь.
– Симеон! Укротитель табуреток! – сказала Вера. – Ты что тут шумишь?
– Да вот, – объяснил им Симеон, – что-то не в порядке с электричеством! Я гашу свет, а он не гаснет. Я гашу, а он не гаснет!
– Разве? Разве? – удивилась Вера… и выключила свет.
А впрочем, уже рассвело, я попрощалась со всеми и поехала домой.
– Где ты была? Мы всю ночь собирались обзванивать морги! – сказал Йося, когда я вернулась. Он имел такой грозный вид. В корейских резиновых сапогах со шнуровкой на толстой подошве, в жилете приталенном полосатом, в штанах, о каких только мог бы мечтать Дуремар, – все это Йося выбрал на ВДНХ в отделе культуры в куче барахла, прибывшего из далеких, не в меру расщедрившихся стран.
У Иосифа совсем обуви нет, а на барахолке было много приличных ботинок, но он как увидел корейский сапог, так тот и запал ему в душу. Йося стал спрашивать:
– А где такой еще?
– Вон ищите в горе́ башмаков!
Йося рылся, и рылся, и рылся, и ухватил эти самые резинки, потому что они напомнили ему войну, когда его папа Аркадий ходил по земле в подобных сапогах, только у него они были кожаные, а Йося учился, учился и работал на заводе, он делал мины…
– Какие мины? – кричит из комнаты Фира. – Всем известно, что ты, Иосиф, делал миски.
– Я делал мины! – заводится Йося. – Мины! Заруби себе это на носу!
А Фира:
– Я только хочу одного, – говорит, – чтобы мой муж не стыдился того обстоятельства, что во время Великой Отечественной войны с немецко-фашистскими захватчиками он делал миски. Всякий труд почетен, а миска в тяжелое военное время не менее полезна, чем мина. Как бы там ни было, Иосиф, ты ветеран, герой, уважаемый боец трудового фронта, и тебе полагается бесплатный проездной.
– Если я еще раз услышу, – клокочет Иосиф, – слово “миска”, я просто… уйду из этого дома!
Он хлопает дверью и выскакивает на улицу – прямо на дождь, но через минуту возвращается:
– Милочка! Фира! – Йося чуть не плачет. – В правом сапоге дыра!
– А ты думал, – отвечает Фира, – они будут хорошие сапоги нам отдавать? Если бы мы им отдавали, мы дали бы хорошие!
– А на жилете совсем нету пуговиц! Ах! Ах! Пуговиц нет! – Он сунул руки в карманы, а там пробка от пива – как видно, кто-то пошел, попил пива с омаром, напился, наелся, раздобрился, скинул со своего плеча жилет и послал в Москву Йосе Пиперштейну лично в руки: эх, была не была, носи, Йоська, старый ты еврей! Что ж ты такой-то? Старый, лысый?! И куда тебе без жилета? Что за жизнь без жилета русскому еврею? Только что повеситься! – А где мое-то пиво с раками? – плакал Йося, сжимая в ладони чужедальнюю пробочку от бутылки. – Господи! Ведь я тоже – вот он я, и мне хочется всего, чего и другим Божьим тварям. Хотя мне грех жаловаться – вчера вечером Фира отварила кальмара. Их теперь продают целиком. И она его, целого, отварила. Господь Бог наш и Бог отцов наших, известно тебе тайное тайных всего живого, и ты сам знаешь это свое творение: щупальца, щупальца, кругом присоски, в середине клюв и два огромных глаза. Мы с Фирой долго гадали, что там можно есть, а что нет, – я отрезал какое-то щупальце, съел, и мне показалось, что это был член.
И приснился Иосифу сон, как приплыл к нему тот кальмар и сказал: “Ты зачем съел мой член? Теперь я, Иосиф, съем твой”.
– Я ему объяснил, что я съел его член по неведению, ведь он мало чем отличался от остальных частей его тела, что это всего-навсего оплошность, путаница, неувязка, квипрокво и, конечно, без всякого злого умысла.
А кальмар – куда там! – и слушать не стал. Вонзил клюв в Иосифа и откусил ему это место.
Дальше видит Иосиф свой член в заграничной упаковке на витрине коммерческого ларька. Но не такой, какой был, а гораздо больше, крупнее, причем с электрическим проводом, вилкой для штепселя, стоимостью одиннадцать тысяч рублей.
– Шляешься где попало! – орет на меня Иосиф. – Являешься под утро, а сейчас такие ужасы творятся! Кругом лежат то ли пьяные, то ли мертвые. В подземных переходах нищие суют тебе под нос свои трофические язвы! От каждого встречного можно получить ножевое или огнестрельное ранение. Везде слышатся крики, стоны, оружейные выстрелы. Повсюду следы чьей- нибудь трагической гибели. Вчера по телевизору показывали: мужик бежал по берегу реки, увидел женщину с ребенком, набросился и покусал! Теперь им будут делать сорок уколов от бешенства. Кто знает, нормальный он или ненормальный?
– Нормальный издерганный жизнью человек, – задумчиво говорит Фира.
– Нормальные издерганные жизнью люди, – неистовствует Йося, – высаживают грудью дверь, врываются в дома и жгут хозяев утюгами!