Йося – вылитый йети. Он стриг себе брови, в подмышках подстригал и в паху, в носу, между прочим, и на носу у него росли волосы, он стриг себе все это и не стеснялся. Фира говорит, его в молодости за это прозвали “сушеный Тарзан”. Она же, красавица Фира, полюбила Иосифа за внутренний мир – больше было не за что. Ведь он артист, музыкант, он играл в духовом оркестре. Худой, совсем крошечный, почти бестелесный, а Фира – женщина крупная. Она в него до смерти влюбилась. И всю жизнь его страшно ревновала, он был барабанщиком, к нему девушки липли.
Иосиф с рожденья играет на барабане. Его даже в детстве делегировали пройтись по Красной площади перед Мавзолеем в праздничном строю.
– Ты кто? – спросили у Йоси, когда он приехал в оргкомитет в сопровождении дедушки Аркадия.
– Я еврей, – ответил маленький Йося.
– Нет, мы спрашиваем: ты горнист или барабанщик?..
Я дочь лабуха.
– Нужно торопиться жить, столько времени пропало впустую, – жалуется Иосиф, – уже мы на ладан дышим, а я с тобой, Фира, не приобрел никакого сексуального опыта. Пусти меня к себе на ночь, хотя бы в гробу.
– Пойми, Йося, – на весь дом рокочет трубный глас Фиры, – мне больше не нужен мужчина. Я в этом не испытываю потребности.
– Что же мне, – Йося всплескивает руками, – искать себе женщину?
– Как хочешь, – пожимает плечами Фира.
– Но я же тебе слово дал! Я весь, Фира, твой, без остатка.
– А ты, Йося, думай, что ты вдовец, – напевно говорит Фира.
Йося, Йося, родной мой, ну почему ты такой обалдуй?
Взгляни на сердце свое и задумайся о причине, которая побуждает тебя хулить всех и каждого, у кого только мысль мелькнет попросить у вас с Фирой моей руки! Ну что тебе вздумалось, когда я привела домой Кукина, лечь в свой гроб, скрестить руки и глядеть на него оттуда так зачарованно и печально, что у нас по спине мурашки забегали?.. Кукин пришел к тебе, честь по чести, в игрушечном галстуке на резинке, с букетом гвоздик! Фиры дома не было, так что цветы он был вынужден положить тебе на грудь. Еще он принес конфеты “Цитрон”. А ты, Йося, не вылезая из гроба, слопал весь кулек, сморщил нос и сказал:
– Людей, которые произвели эти конфеты, надо выгнать с работы, чтобы они безработицы хлебнули.
– Тебе что, Иосиф, – кричит из комнаты Фира, – надо, чтобы ребенок окочурился?
– Милочка! Фира! – оправдывается Йося. – Этот Кукин имеет такой жуткий облик, что мне показалось, я видел его портрет на стенде “их разыскивает милиция”. Он насильник, убийца, зарезал троих человек, я хотел это сразу сказать, но у дочери был до того счастливый вид, что я подождал, пока он уйдет.
– Зато он не курит! – кричу я, заламывая руки. – Где я тебе возьму человека безупречной репутации? Сейчас все насильники! Насильника от ненасильника не отличишь!
– Господь, свет мой и спасение мое, – бормочет Иосиф. – Господь, оплот жизни моей! Смилуйся и ответь: разве я ей не твержу от зари до зари, что лицо – это зеркало души? И что о моральных качествах человека судят по форме его черепной коробки? Приклони, Господь, ухо свое: у меня в голове не укладывается – как может избранник моей единственной дочери иметь такую широкую лобную кость?
– А как могут твои родственники, – кричит из комнаты Фира, – иметь такие ужасные большие носы???
Иосиф не переносил, когда кто-либо отваживался подвергать сомнению неописуемую красоту, ясный ум и благородную натуру, присущую всему его генеалогическому древу, но именно тут ему нечего было возразить. Ибо перед размером и формой носов этого древнего рода испытывали ужас и благоговение и ярые сионисты, и отъявленные антисемиты.
Я помню, в детстве, случись какой-нибудь праздник, съезжалась к нам Йосина родня: царил за столом дедушка Аркадий, одесную восседал Иля-старший с семьей, по левую руку Иосиф, потом Юлик, Сёма, Зиновий, Авраам, муж Илиной сестры Вова, сын полка трубач Тима Блюмкин, подросток Будимир – и все с этими своими носами!
Однажды я не вытерпела и сказала:
– Ой, какие у вас страшные носы!
А дедушка Аркадий улыбнулся мне ласково и говорит:
– Вырастешь, Милочка, и у тебя такой будет.
Слабая надежда на то, что это предсказание не сбудется, рассеялась как дым. Я прямо чувствую: у меня становится нос, как у моего прапрадедушки по Йосиной линии, контрабандиста Кары Пиперштейна. Говорят, именно Кара положил начало огромным еврейским носам, родившись внебрачно от жутко носатого тата, в которого Йосина праматерь Фрида влюбилась без памяти с первого взгляда.
Когда Фрида опомнилась и захотела вернуться, было уже некуда: муж ее Додик, витебский глазной врач, женился на другой.
Соседи Фриды злорадствовали и, передавая из уст в уста эту нашумевшую в Витебске историю, обязательно добавляли:
– У нас никто ее не жалеет. Если бы вы знали, какой ее муж симпатичный.
Отец мой Иосиф, сноб и мракобес, утоли моя печали! Не с твоим генеалогическим древом придавать значение лобной кости Кукина. Пускай уже каждый ходит с такой лобной костью, с какой ему, черт возьми, заблагорассудится, из-за тебя я как женщина терплю фиаско за фиаско. Жду не дождусь, когда ты в конце концов поедешь с Фирой в санаторий. Твой отъезд я хочу использовать как отдушину.
– Скоро, Милочка, скоро, – отвечает Йося с видом оскорбленного Лира. – Ты еще вспомнишь обо мне, ты еще пожалеешь и скажешь: “Сердце мое пребывало в заблуждении. Не знала я Йосиных путей”.
Фира и Йося уехали в город Геленджик. На прощанье Иосиф пообещал мне звонить каждый день, сразу дать телеграмму, как только приедет, и не одну, а три: как доехал, потом – как устроился, и самое главное – когда встречать обратно: поезд, место, вагон, а то письма идут очень долго, но он будет писать, несмотря ни на что, во всех подробностях о своей курортной жизни, хотя у них с Фирой путевка на десять дней. Йосе выдал ее ко Дню Победы комитет ветеранов и присовокупил два рулона туалетной бумаги.
– Ветераны и впредь непоколебимо будут стоять на страже мира, но если что – дадут отпор врагу, – сказал Иосиф, получая вышеуказанные дары от старенькой общественницы Уткиной.
Поезд тронулся. Фира стала махать носовым платком и громко плакать. А Йося крикнул мне из окна:
– Человек, Милочка, должен всю жизнь отращивать себе крылья, чтобы в момент смерти улететь на небо.
Йося, Йося, как только исчезли огни твоего концевого вагона, я вздохнула легко и свободно впервые за много лет. Знаешь ли ты, что ты, Йося, давно мне никто? Да-да, не падай в обморок – известно ли тебе, что один раз в семь лет клетки человека полностью обновляются? Это сказал мне великий Кукин, а ему – его репетитор по биологии. Так что я, Йося, уже не та Милочка, что в красном платье бежала от гуся в Немчиновке, а гусь щипал ее за уши. Я уже трижды не та, а через месяц буду четырежды, ты мне чужой, и пора забыть о той роли, которую ты сыграл в моем рождении.
Знай, я приму его этой ночью, оставлю у себя, было бы непростительною ошибкой с моей стороны все еще держать дистанцию, когда ты, Иосиф, пропал в облаке дорожной пыли, исчез в полосе неразличимости, лишь тень твоя ложится в эту минуту на глинистые берега, глухие заборы, зеленые овраги, на спины кузнечиков и желтые поля сурепки, прилегающие к железнодорожному полотну.
Вон он идет мне навстречу – любитель сладкой жизни Кукин, Тибул, который ни дня не жил честным трудом, коммерческий директор несуществующих структур, продавец недвижимости, культурный атташе с кожаным портфелем и бамбуковой тростью, сам ест пирожное “картошку”, а мне купил булочку с повидлом.
– Я зонтик взял, – говорит он, – хотя ничто не предвещало дождя. Ведь когда я с тобой – всегда случается что-то непредвиденное.
Над ним летают голуби и вороны, сияют перистые облака, у ног его цветут одуванчики и анютины глазки… Он снимает ботинки с носками, закатывает штаны и шагает босой по газонной траве и по цветам.
– Простите меня, цветочки, милые и любимые, – говорит Кукин. – Сейчас я пройду по вам, а время придет – и вы будете расти на мне и цвести. Ну? – спрашивает он у меня. – Что мы будем делать? Радоваться? Веселиться? Оживлять покойников?
На “Баррикадной” нам предложили сфотографироваться на память с живым питоном. Я согласилась, а Кукин – нет. Из страха, что тот его удушит.
– Глупо, – сказал Кукин, – в своей единственной жизни быть удавленным питоном во время фотосъемки.
Мы съели по пирожку горячему с рисом, по яблочку, по кулебяке с капустой, и Кукин сказал:
– Ты прекрасна, Милочка! От твоих волос пахнет дохлым воробышком. Надо будет тебя как-нибудь соблазнить.
– Что ж, – ответила я безрассудно. – Пора познать и мне любовное волненье. Кукин, трепет моих очей, проводи меня домой.
– Сейчас очень опасно ходить, – согласился Кукин. – Китайцы расплодились в Москве и под видом киргизов убегают в Америку. Хотя чего проще, – воскликнул он, – отличить китайца от киргиза! Киргизы кочковатые, а китайцы, наоборот, суховатые и желтоватые.
Йося, Йося, могу себе представить, как ты раскричался бы, расплакался, растопался бы ногами, узнай о том, что я приняла его в доме твоем в тот самый вечер, когда от тебя пришла телеграмма: “Устроились хорошо. Рядом море. Иосиф”.
Счастье, когда твои близкие живы, здоровы и находятся в санатории! Бледная и трепещущая, ставила я чайник на плиту, а Кукин, со всех сторон окруженный почетом, слонялся по квартире, и впереди была вечность.
– Безумные евреи! – говорил он, встречая повсюду Йосины запасы макарон.
Йося запасал макароны на черную старость, на случай войны, голода, разрухи, еще он запасал крупу и спички. Спички отсыревали, в крупе заводились жучки, Йося же – иссушенный, как осенний лист, – запрещал расходовать его запасы без особых на то причин, считая их стратегическими.
Йося, Йося, все кончено между нами, я больше не вернусь на твой зов, найди уединенное место, пади на траву и орошай землю горькими слезами: сегодня я скормлю твои макароны Кукину.