Читал я много. В основном, книги для молодежи, которые брал в школе, — почти исключительно польские, отечественные. Очень редко попадались переводные. Например, «Макбет» — книга, которая попала ко мне неведомо откуда в плачевном состоянии, без обложки, с вырванными там и сям страницами. Ничего не зная о Шекспире, я увидел в этой трагедии что-то неизведанное и невероятно интересное. Что-то, внезапно пробудившее мою фантазию. Но, в основном, тексты были привычные и добропорядочные, и тогда мне это очень нравилось. На полке стояли также экземпляры «Трилогии» Сенкевича, из чего я сделал вывод, что «Трилогия» имеется везде.
Весна в Камене и окрестностях началась с концентрации немецких войск. Мы еще не знали, что Гитлер готовит наступление на восток. В дом на прудах заявился отряд пехоты в полном снаряжении. Чужие, жесткие, непонятные слова звучали с раннего утра до ночи. До того я впервые увидел немца в Радлуве, неподалеку от Боженчина, в ноябре минувшего года. Не помню, кто меня туда с собой взял. Тот немец стоял мирно — обыкновенный, полноватый, в пилотке и светло-зеленом мундире, и единственным его оружием был штык, спрятанный в ножны. Но эти — очень молодые, рослые, натренированные и вооруженные. И проникнутые сознанием своей священной миссии и мистического предназначения. Удавалось им это легко — в 1941 году все у них получалось без труда и никакие сомнения их не мучили.
Военные были повсюду. Во дворе офицеры в боевых касках муштровали солдат с ручными пулеметами, штурмуя наш ни в чем не повинный дом. Легкая артиллерия на рассвете выезжала в поле, чтобы в течение дня отрабатывать там стрельбу по мишеням. Подтянулись также танки и стояли теперь рядом с Каменем, замаскированные ветками. А мы, мальчишки, из кожи вон лезли, чтобы все это разглядеть.
Утром 22 июня 1941 года нас разбудили далекие пушки. Вскоре они замолкли, из чего мы сделали вывод, что фронт отдаляется. Еще несколько дней мы ближе к вечеру отправлялись на прогулку в восточном направлении, но, как и прежде, царила тишина. Фронт отдалился окончательно.
Что происходило дальше, я, к сожалению, не помню, кроме того, что мы снова уехали из Каменя, а поздней осенью 1941 года я остался один в Поромбке Ушевской. И меня охватил панический страх, что мать и отец уже никогда больше не будут вместе.
Помню, я навестил мать в доме дяди Людвика, куда она переехала. Впечатление от этого засело во мне крепче, чем от других событий, которых тоже вполне хватало. Но больше всего помнится мое отчаянное, невысказанное желание: «Вернись к отцу». Остальное было неважно. Из этого следует, что главное для ребенка в такой ситуации — ощущение внезапной незащищенности. По крайней мере, для ребенка одиннадцати лет, потому что именно столько мне тогда было. И ощущение, что меня предали — ведь мать в ту пору была счастлива.
Я не помню, что моя мать решила. А возможно, никогда и не знал, ведь о таких вещах — для ребенка, быть может, важнейших — говорить в то время было не принято. Сегодня я могу лишь строить догадки.
По нынешним понятиям развод — дело простейшее. Но тогда в Польше, во время войны, в нашей социальной среде, развод был недопустим. Разумеется, развод церковный, а гражданский был равнозначен церковному. К тому же связь между родственниками считалась скандальной.
«Раздельное проживание»? Мать, я в этом уверен, по-своему любила мужа и еще больше — детей. О каком раздельном проживании, в таком случае, могла идти речь?
Ясно одно. Мои заклинания, даже невысказанные, не могли остаться не услышанными матерью, отзывчивой на любые чувства, которые я к ней испытывал, может, о том и не ведая. Так что до сих пор задумываюсь: не я ли помешал родителям развестись?
Отец вернулся в Краков на почту, мать и сестра поехали с ним, а меня отправили в Поромбку Ушевскую. Мать до конца своей короткой жизни — ей оставалось едва восемь лет — больше не видела дядю Людвика.
1942 год в Поромбке Ушевской
Школу — уже третью с начала войны — я воспринял равнодушно. И смирился с судьбой «одинокого интеллигента», хотя сам себя таковым не считал. В третий раз перебирал листья клена, дуба и липы, старательно зарисовывал их в тетради и подписывал: «Славомир Мрожек — 5 класс». В начале каждого учебного года первым заданием было рисование листьев.
На чердаке я снова обнаружил книги. На этот раз — религиозно-исторические: трудно назвать журналы вроде «Рыцеж Непокаляней»[33] изданиями чисто религиозными. К счастью, в доме было несколько сельскохозяйственных календарей, а у соседа я нашел переплетенные подшивки журнала, названия которого уже не помню. Кажется, это был «Варшавский курьер» 70-х годов XIX столетия.
Раньше я жил в Поромбке летом, а теперь уже стояла зима. Обильный снег выпал к Рождеству, а перед этим хватил трескучий мороз. Из-за недостатка дров в «парадной зале» царил вечный холод, а керосиновую лампу из-за отсутствия керосиназаменили гораздо худшей карбидной. К тому же нам объявили, что по причине суровой зимы школа будет закрыта впредь до новых распоряжений. На хозяйстве остались старики, Хеля, Казимеж, дядя Ясек и я. Весь день в постоянном полумраке неизменно шел снег, потом быстро темнело, и уже ничего не было видно. Только лай невидимых собак разносился по околице. По-прежнему соблюдалось затемнение. Карбидка светила кошмарным, мертвенным светом и зачастую, злобно пошипев несколько секунд, внезапно гасла. Читать в таких условиях я не мог, даже с моим якобы уже хорошим зрением. Единственное, что мне оставалось, — это закутаться на кухне в ворох старой одежды и предаваться мечтам. Воображение у меня тогда было безграничное. Корова за стеной время от времени чесалась, картошка под кроватью лежала спокойно, а я всей душой отдавался, например, музыке. И до сей поры не знаю, стоили чего-нибудь мои музыкальные фантазии или нет. Думаю, не стоили, но праздничное ощущение сохранилось.
Потом стало еще хуже. Крепнущие морозы при отсутствии топлива добрались и до кухни. Наша жизнь сконцентрировалась в одной комнате. Я круглосуточно не вылезал из постели. Развлечение у меня осталось одно — дышать на оконное стекло, пока не появится часть овина, навозная яма и собачья конура, из которой пес никогда не выходил, а также непрекращающийся снег. Как только я переставал дышать, окно зарастало фантастическими узорами. Выхода уже не предвиделось, и я решил действовать.
Я разработал далеко идущий план. У дяди Ясека во время войны не было постоянной работы. Он стал заниматься «торговлей» — это давало ему свободу выбора и передвижения. Кое-как дотянул до конца войны и отправился на Воссоединенные земли[34] — за добычей. Привез оттуда пару коньков, арфу и раскладушку. Это был его ответ на вопрос тети Хели: «Чем ты, собственно, занимаешься?»
А в 1942 году у него на «складе» лежало несколько пар новых туфель, которые он надеялся выгодно продать. Увы, покупатель не появлялся. Дядя Ясек находился в Поромбке, а потенциальные покупатели — на краковском рынке. В Краков, однако, дядя Ясек не ехал из-за суровой зимы. Он решил подождать, пока кончится зима и наступит весна Мой же стратегический план заключался в том, чтобы дядя Ясек отправился в Краков сейчас, немедленно, и взял бы меня с собой.
Я хотел вернуться в Краков неожиданно, без предупреждения. Потому мне и нужен был дядя Ясек. Совсем не одно и то же — вернуться самому или с кем-то. Тук-тук в дверь: «Кто там?» — «Я!», или: «Кто там?» — «Дядя Ясек, привез сюрприз». В Кракове я не был уже два с половиной года, и мое внезапное появление без сопровождающих могло поразить и рассердить мать, не говоря уж об отце. А я хотел остаться в Кракове, остаться навсегда. К тому же, путешествие было далеко не безопасным. Мне едва исполнилось двенадцать — такой путь мальчик может проделать в мирное время, но не во время войны. Следовало выйти глубокой ночью, чтобы до рассвета успеть добраться до Стерковца, маленькой железнодорожной станции на линии Тарнув — Краков. Сомнительность затеи усугублялась тем, что для начала нужно было как-то выскользнуть из дому. Потом три часа топать по снегу, бездорожью, в безлюдной местности, в темноте — в любой момент можно наткнуться бог знает на какого татя в ночи. Лучше, если в путь отправятся два человека. Ну, скажем, полтора, если считать меня половинкой.
Поезда в основном перевозили солдат и военнопленных в немецкие концлагеря — обычные пассажирские были переполнены, особенно на коротких перегонах. Большинство пассажиров составляли торговцы, то есть простые женщины. На каждой станции, на каждом полустанке их поджидали жандармы и — в особых, более важных случаях — гестапо. И на станциях, и в поезде, на ходу, беспрерывно проверяли документы. Нужно ли уточнять, что за спекуляцию можно было поплатиться жизнью? Дядя Ясек, как старший родственник, должен был меня опекать. И — после некоторого нажима с моей стороны — он согласился меня сопровождать.
Сейчас, описывая эти события, я вспоминаю, как через сорок восемь лет повторилась та же история. Я тогда жил в Мексике и в январе 1991 года лежал в больнице после тяжелой операции. Врач предупредил, что вскоре у меня начнутся галлюцинации, в связи с приемом, как он выразился, «медицинских препаратов в количестве, превышающем человеческие возможности». Сусана, зная меня, была готова ко всему.
Врач оказался прав. Мое помешательство заключалось в том, что я решил немедленно бежать из больницы. В свой план я посвятил лишь одного человека, поручив ему организовать побег. И он — обычно трезвый и рассудительный — поверил мне и, словно заколдованный, приступил к реализации замысла. Это был один из братьев Сусаны, и он поклялся, что ничего ей не скажет. Все было продумано: хитроумная доставка одежды, спуск по лестнице, детали побега на машине. Но ничего из этого не вышло: меня сразу же обнаружили на полу, голого, и уложили обратно в постель. С тех пор я знаю, что в своих фантазиях могу рассчитывать на помощников.