Валтасар — страница 12 из 35

В Подгуже постоянно чувствовался трупный запах. Расположенный сразу за Вислой, окруженный холмами, с большой рыночной площадью и несколькими улочками, до войны убогий, пролетарский этот пригород как нельзя лучше отвечал планам Гитлера. Еврейский квартал Казимеж находился по соседству, хотя и на другом берегу. Достаточно было выселить всех из Подгуже и переместить туда евреев, чтобы появилось временное гетто, жители которого будут обречены на уничтожение в концлагере.

На Келецкой евреев не было. В то время все — и особенно дети — жили больше жизнью своего района, а не города. Вот одно из двух воспоминаний, оставшихся у меня от предвоенных лет, — года не помню, но в школу я еще не ходил. Дело было летом. Я шел с матерью по Плянтам, от Главпочтамта к Вавелю[40]. На скамейках сидели мужчины, многие — бородатые. Женщин не помню. Мужчины говорили между собой на незнакомом мне языке. Меня поразило, что они были одеты в черное.

Второе воспоминание — более позднее. Мы ехали автобусом из Женгува в Камень на последние перед войной каникулы и минут на пять остановились в местечке Соколув. Там почти никто не выходил. За окнами стояла толпа детей — не помню, чтобы я видел таких детей даже в предвоенной Польше. Все босые, с заскорузлыми от грязи подошвами, в потрепанной одежке, но зато на каждом — шапка, пусть даже самая жалкая. Они разглядывали автобус и все молчали. Тогда я уже знал, что это евреи. Пассажиры громко их обсуждали, высказываясь весьма неодобрительно.

Эти отрывочные воспоминания связывает одно — ощущение взаимной отчужденности.

Над квартирой, куда нас поселили, находился чердак. Соседей не было. На чердак попадали через люки в потолке. Однажды я помогал матери развешивать там белье. Было темно, я держал в свободной руке свечу. И вдруг заметил в песке маленькую фотографию, снятую знаменитым «кодаком». На ней крупным планом был запечатлен молодой мужчина с семитскими чертами, в мундире Войска Польского. Снимок явно довоенный. Больше на чердаке я ничего не обнаружил — как и всю квартиру, его успела тщательно вычистить команда из Baudienst.

Кто и почему оставил эту фотографию? Может, запечатленный на ней человек привез ее из Казимежа и намеренно оставил в Подгуже перед самой экзекуцией? На этот вопрос я так и не получил ответа.


В мае я схватил воспаление среднего уха, потом моя сестра всадила себе в глаз маникюрные ножницы, а долгожданная высадка союзников в Нормандии произошла только шестого июня 1944 года. Последнее событие укрепило уверенность, что Германия будет разгромлена и война скоро закончится. До эпохи пенициллина при воспалении среднего уха приходилось терпеть невероятную боль. Я лежал в постели и пил компот из ревеня, он появлялся каждый год именно в мае. Сестру спасло своевременное вмешательство матери и известного краковского глазника, доктора Вильчека, который, понимая наше финансовое положение, не взял ни копейки.

Прежде чем мне поставили диагноз, мать водила меня к врачу. С тех пор май для меня — роковой месяц. У меня предчувствие, может быть, ошибочное, что я умру в мае. Май всегда прекрасен, но в том году он был особенно прекрасным. Болезнь, высокая температура, яркое солнце — все вместе возбуждало меня и одновременно наводило безграничную грусть. Ветер на улицах гнал клубы пыли, на всем был налет эротичности: нарождающаяся сексуальность, созревание, женщины без пальто, — что-то сладко-горькое, противное и вместе с тем блаженное обволакивало мою жалкую тощую фигуру в очках. Мир, внезапно расширившийся благодаря маю и уникальным историческим событиям, казалось, возносил меня ввысь и в то же время был невыносим.

В июне кончилась школа. Надо было решать, что делать дальше. В условиях Третьего рейха в моем распоряжении были следующие профучилища: торговое — двухлетние курсы для продавцов — и химическое, выпускающее лаборантов с начальными знаниями для химической промышленности.

И это все. По окончании семилетки мне предстояло пополнить ряды трудящихся поляков, получать раз в месяц натуроплату водкой, продовольственный паек и необходимый запас наличных на курево в купюрах Генерал-губернаторства[41]. Тем временем приходили все более волнующие вести. На Восточном фронте бои шли уже в границах довоенной Польши, на Западном — войска союзников прочно укрепились в Нормандии и через Ла-Манш прибывали все новые подкрепления, а разгромленные люфтваффе прекратили свое существование. Отец принес с почты тревожное известие: в гестапо поступили доносы, и надо ожидать арестов. В считанные дни мы собрались, заперли квартиру и уехали в Боженчин.

Снова Боженчин

Я не был в Боженчине два года. Теперь тут стало небезопасно. Рота немецкой жандармерии завладела так называемым Католическим домом — двухэтажным зданием с театральным залом, в котором прихожане представляли благочестивый репертуар. Католический дом соседствовал с дедовским, и теперь не стоило близко к нему подходить. Только издалека и украдкой я посматривал на двух украинок, привезенных жандармами. Бабы хоть куда, держались вместе, стирали, штопали и говорили на незнакомом языке.

Движение войск через Боженчин не прекращалось. Однажды прибыла автоколонна вермахта и разместилась в деревне. У сестер Залесных, двух старых дев, остановилась молодая женщина с очень светлыми волосами, уложенными высоким валиком надо лбом и волнами спускающимися по бокам. Откуда-то прослышали, что она артистка. Говорила она только по-немецки.

Вскоре у сестер Залесных стал появляться офицер; вместе с актрисой они уходили через садовую калитку в неизвестном направлении. Наблюдать их возвращение я не мог, так как ложился спать раньше. Разнесся слух, что актриса со своей труппой открывают Fronttheater[42]. Репетиции проходили в театральном зале Католического дома.

Взобравшись на грушу, а с груши на ограду, я через окно увидел рукав немецкого мундира, который двигался в такт исполняемой на виолончели мелодии: «Ich habe meine liebe Musik, Musik, Musik»[43]. Когда же показался профиль артистки, я испытал неописуемое счастье — увы, недолгое. Следует добавить, что шел 1943 год, а я с 1939-го не слышал ни одной ноты, поскольку слушать музыку было строго запрещено.

Красная Армия наступала на всех фронтах, и в любой момент мы ждали окончательного освобождения. В то время — в период с июля до конца августа 1944 года — мы были уверены, что «окончательное» освобождение придет с Запада. Великая наивность. Наши знания о Западе были минимальны. До тех пор, пока в Варшаве не началось восстание[44]. Шестьдесят с лишним дней и ночей, до полного его разгрома, стали для нас ускоренным курсом обучения на тему «Что такое Запад»[45].

Но все это мы узнали значительно позже. А тогда, в том памятном июле, нарастающая угроза лишь слегка отравляла удивительно радостное настроение.

Из Кракова доходили известия о том, что немцы каждый день на заре сгоняют жителей строить укрепления для защиты Третьего рейха. Под страхом смерти в работах принимали участие тысячи людей, однако в душе все уже праздновали неминуемый крах этого самого Третьего рейха. Приходили также вести с востока. По слухам, какие-то две бабы перешли Вислу близ Баранува и своими глазами видели советских солдат, даже покупали у них махорку. Дед Кендзор вызвал к себе моего отца и долго с ним что-то обговаривал. Отец позвал меня, и мы вдвоем начали копать яму под верандой. Копали несколько дней, пока не скрылись под землей, и я начал догадываться, что мы готовим подземное убежище. Оно было хорошо продумано — со стороны выглядело невинно и ничуть не походило на укрытие. Потом мы с отцом изнутри укрепили его досками, но на этом этапе мне было приказано отправиться в противоположный конец сада и вырыть там обыкновенный стрелковый окоп. Выполняя это задание, я наткнулся на свинью, закопанную год назад. Я вспомнил одну из бессонных ночей после вскрытия могил в Катыни в апреле 1943 года, и мне стало дурно. Так что я уже не видел, как дед Кендзор потихоньку отнес в убежище отрезы на костюмы, тюбиков сто крема для обуви «Эрдаль» и еще множество всякой всячины, которая должна была обеспечить им с женой безбедное существование после войны и до скончания века.

В чудесных свойствах убежища я убедился через месяц. Однажды ночью в окно постучал Филек, по прозвищу Колбасник, шепотом сообщил, что «хватают», и исчез в темноте. Семья, собравшись, постановила, что я спрячусь в убежище, существование которого ни для кого уже не было тайной. Полуодетый, я спустился в укрытие, и надо мной захлопнулся люк. Там до самого рассвета я любовался тюбиками «Эрдаля». Отец же исчез вместе с Филеком. Мне уже шел пятнадцатый год, я был худой, но высокий. Немецкие жандармы легко могли принять меня за взрослого. Известие о том, что «хватают», означало, что опасаться следует прежде всего немцев, но «хватать» могли, кроме них, и украинские или русские банды, состоявшие из беглых пленных, либо наши родимые польские грабители. Утром оказалось, что никто не «хватает», хотя могло статься, что и «хватали» бы.

Как бы там ни было, та ночь в погребе все же нагнала на меня страху. Я дал зарок (теперь понимаю свою наивность): «Больше никогда не буду делать того-то и того-то, пусть только провидение позволит мне благополучно дождаться утра». Потом я об этом забыл.

Тем временем началось Варшавское восстание. Его завершение имело для всех — в том числе и для нас — серьезные политические и психологические последствия. Повстанцы начали борьбу в людном городе, а закончили в обезлюдевших руинах, среди пепелищ и трупов. Беженцы из Варшавы добирались даже до Боженчина. Я знаю об этом, поскольку был немым свидетелем того, как у нас в кухне мыла голову — впервые после Восстания — молоденькая девушка из Варшавы. Она мне очень понравилась. Немка из Фронтового театра мгновенно уступила ей место.