Собрания по четвергам у Влодеков продолжались. Я уже не так робел, как вначале. Со временем начал писать для нас с Лешеком короткие сценки — абсурдные мини-спектакли, требующие минимума технических средств. Мы с ним были равноправными исполнителями, клоунами — но клоунами «серьезными». Думаю, наши представления превосходили уровнем нынешние развеселые ток-шоу, в которых актеры из кожи лезут, стараясь в своем шутовстве слиться со зрителем. Нашу скромную по количеству публику отделяла от нас лишь условная линия. Однако тогда еще не стремились, как сейчас, заставить зрителей участвовать в представлении вместе с исполнителями, актерами были только мы.
Об этом вспоминает Анджей Клёминек в книге «Жизнь в „Пшекруе“», посвященной еженедельнику «Пшекруй», — монографии, вышедшей в издательстве «Искры» в 1998 году. В свое время я публиковался на страницах «Пшекруя», но не как фельетонист, а как график.
Наступил июль 1950 года.
Сегодня, когда обилие информации — дело обычное, трудно представить, насколько неожиданным для всех было известие о рождении Новой Гуты[86], о чем торжественно объявили на съезде Польской объединенной рабочей партии в Варшаве. Разумеется, решение о новостройке носило политический и военный характер и было принято не без участия Москвы. Но мы ограничимся Краковом и его жителями.
Для Влодека наступило время действовать. Безошибочным признаком этого был снова появившийся на его плече набитый свежими газетами рюкзак, с которым он не расставался ни на минуту. То был апогей его карьеры — до выхода из партии. Реакция Влодека на другие события, например начавшуюся через год Корейскую войну, не была столь эффектной. Чтобы проявить себя, ему не понадобилось ехать в Азию. Беззащитная подкраковская деревня — рукой подать — заменила ему экзотические края. Притом «приказ к исполнению» — преобразовать эту плодородную землю в металлургический комбинат под стать грандиозному Магнитогорску на Урале — звучал по-большевистски, по-советски.
Влодек решил использовать меня. «Использовать меня» — слишком сильно сказано, учитывая диспропорцию между заданием и мною. Столь важное начинание не может обойтись без серьезных изменений во всей стране. Один двадцатилетний, никому не известный юнец ничего тут не сделает. Но Влодек задумал использовать меня в более скромных масштабах. И решил, что именно я напишу репортаж к 22 июля[87] 1950 года — знаменательной дате для города, которого еще не было.
Я понятия не имел, как пишется репортаж и как вообще пишется что бы то ни было. Написал лишь одну юмореску на конкурс, которую напечатали в «Шпильках». Но во мне проснулась амбиция. Точнее — амбиция писателя.
Если бы я начал писать позже или если бы мое мировоззрение к тому времени уже более-менее сформировалось, репортаж о Новой Гуте в 1950 году не появился бы. Но я родился в крестьянской и полуинтеллигентной семье, которая не имела определенного мировоззрения. Чего же можно было ждать от меня, двадцатилетнего? В 1987 году, уже в Париже, заполняя анкету, я написал:
В двадцать лет я готов был принять любую идеологию, не заглядывая ей в зубы, — лишь бы она имела революционную окраску. Потому что был готов к собственной, личной революции. Мастера от политики отлично это понимали. Манипулирование юностью — дело для них привычное. И они пели мне, бренча на романтической лире: «Пойдем с нами, юноша. Мы тебе предлагаем именно то, что тебе нужно. Мы с тобой хотим одного и того же, разница лишь в том, что мы знаем, как этого достичь, а ты не знаешь. Да, этот мир прогнил, прикончим его вместе, а потом построим новый».
Мне повезло, что я не родился немцем — скажем, в 1913 году. Тогда бы из меня получился гитлеровец, поскольку техника вербовки была та же. Но так ли уж повезло, если не было принципиальной разницы между нацизмом и коммунизмом? <…>[88] Попал бы на войну на немецкой стороне, уже взрослым, и имел бы значительно больше шансов совершать мерзости покрупнее тех, что я совершил, будучи прокоммунистическим молокососом в 1950 году. <…> К сожалению, я не был исключением среди юнцов. Из таких, как я, рекрутировали и в гитлерюгенд, и в комсомол в ранний героический период расцвета обеих идеологий, пока принадлежность к партии не стала уже лишь вопросом оппортунизма. Неудовлетворенные, лишние, бунтующие молодые люди есть в каждом поколении, и, как они распорядятся своим бунтом, зависит только от обстоятельств.
Разумеется, я испытывал неприязнь к марксизму, даже сопротивлялся ему. Я имею в виду мое «декадентство». Но само это слово говорит о ребячестве, несерьезности такого сопротивления, готового уступить любому другому предложению. Такое предложение, открывающее новые возможности, и сделал мне Адам Влодек.
Возможность писать — это великое искушение. Честно говоря, головокружительное. В Кракове в 1950 году вдруг вынырнуть из небытия, когда тебе каких-то двадцать лет… И где! В «Пшекруе» — уже тогда самом популярном в Польше журнале. Ведь Влодек задумал опубликовать мой репортаж именно в «Пшекруе».
Затея на первый взгляд пустая, но, если посмотреть глубже, своя логика в ней была. Влодек тогда имел большой вес в Союзе писателей, к тому же он отвечал за Молодежное объединение. Мариан Эйле, главный редактор «Пшекруя», обязан был напечатать репортаж. Тут уж ничего не поделаешь, но Эйле хотел, чтобы автором репортажа был человек молодой и неизвестный. Так он уберегал своих сотрудников от компрометации.
Из Варшавы уже просачивались слухи, что молодые писатели ринулись в бой. Не буду называть фамилии, пусть каждый отчитывается за свою жизнь сам, как умеет. Иных уж нет в живых, кто-то давно сменил убеждения. Так или иначе, образовалась варшавская марксистско-сталинская группа, выступавшая под лозунгом «Революция!». Другие писатели, преимущественно пожилые, уходили в подполье. Но к 1950 году это уже утратило смысл, и они готовились к долгому маршу сквозь беды и унижения. Таких было немного.
«Революция!» — это слово как с неба свалилось в образе Новой Гуты. Именно здесь могла свершиться революция. Множество молодых писателей понаехало в Краков, другие ожидались в ближайшее время. Все прибыли писать рассказы и репортажи. Эйле пришлось поторопиться.
День стоял солнечный. Мы поехали в Новую Гуту на грузовике, организованном «по партийной линии» Адамом Влодеком, который с утра проявлял удвоенную энергию. Грузовичок, кажется «ЗИС», по-советски без затей, с кабиной без крыши, убрали зеленью. Почему-то — может, ввиду приближающейся даты 22 июля — все вокруг было украшено зеленью и красными флагами. Предвидя жаркий день, я ехал в кузове. В одной рубашке, на голове — буйная шевелюра, на носу — очки с маленькими круглыми, близко посаженными стеклами. Эти очки в псевдороговой оправе, давно уже заклеенной пластырем, я носил с двенадцати лет. Мы с Адамом и еще несколько человек, не помню кто, стояли под ветром и щурились на утреннем солнце. Дорога показалась мне длинной: никогда в жизни не ездил я на восток от Кракова. Обычно на прогулки отправлялись в обратную сторону, на запад. В будущей Новой Гуте я увидел именно то, что я больше всего не люблю. Подкраковская деревня потеряла свое лицо и превратилась в странный конгломерат. «Гигантские печи» — мифическая цель, венец всей этой шумихи, если даже допустить, что это кому-то действительно было нужно, скажем, настоящему коммунисту, — в моих глазах были сущей бессмыслицей.
В скобках заметим: как можно было предлагать народу марксизм — окостеневшую со всеми своими атрибутами систему столетней давности? Как можно было прославлять гигантские печи, когда они уже уходили в прошлое, а пролетариат на Западе превращался в средний класс? Но то был привет от Советского Союза, и я умолкаю.
В Новой Гуте я находился в состоянии отупения. Не помню, вернее, не увидел ничего, что бы врезалось в память, хотя все вокруг кипело. Я ходил, пытаясь смотреть на все глазом репортера. Вглядывался в роющих канавы юнаков из «Службы Польше»[89], голых по пояс (погода стояла — мечта), в одинаковых вылинявших пилотках и широченных форменных брюках. Но ничего интересного или особенного в них не находил. Я сам был юнаком, призванным на «службу» еще до выпускных экзаменов: в июле и августе 1948 года мы жили в казематах форта Бёрнерово под Варшавой и строили там секретный военный аэродром. Внимательно разглядывал я мужиков — «внештатных работников», приезжавших на запряженных лошадьми телегах из окрестностей Новой Гуты. Они вывозили землю, — но мужики и вовсе не были для меня сенсацией: я жил среди них с детства. Так что глазу репортера не за что было зацепиться, однако я не сдавался.
Побывал на совещании с тогдашним лидером группы «Революция!», когда-то очень известным. Он ненадолго прибыл из Варшавы. Мы окружили его полукругом, мы — «партийный актив», люди моего возраста, и «журналисты-социалисты», тогда тоже молодые. Гость по-советски молчал, то есть не терял бдительности. Я тоже молчал, просто из застенчивости, а также от удивления, что в столь юном возрасте он уже так высоко взлетел. Только позже я научился оценивать людей вне зависимости от возраста.
Короткую июльскую ночь я провел вместе с многочисленными юнаками в только что выстроенном бараке. Это не прибавило мне энтузиазма: я еще хорошо помнил свой опыт всего лишь трехлетней давности. Потом происходило что-то еще — совершенно не помню что, — и с некоторым облегчением я вернулся в Краков на том же грузовике с Влодеком и остальными.
Тем не менее, через несколько дней я написал свой репортаж и остался очень доволен собственной сообразительностью. В репортаже я полностью поменял минус на плюс — то, чего я больше всего не любил, вдруг якобы привело меня в восторг. Самое удивительное — там не было ни капли цинизма. Это был образец скверной писанины, то есть набор лжи, и ключом к ней являлась байка о Польше, которая только что шагнула в светлое будущее. Если бы не юный возраст, можно было подумать, что я спятил.