В Советском Союзе заправляла троица: Маленков, Булганин и Косыгин. Период неопределенности затянулся, и неизвестно было, что произойдет дальше. На Западе неоколониализм трещал по швам, англо-французский десант в районе Суэцкого канала провалился. На Востоке к власти пришел Хрущев. Но это произошло поздней осенью[105], а я в мае 1956 года отправился в Советский Союз.
Поездка в Россию
Это была моя первая поездка за границу, не считая нескольких дней в Словакии. И первая в истории заграничная туристическая поездка, организованная «Орбисом» — государственным турагентством. На месте сбора, на Восточном вокзале Варшавы, я встретился со счастливчиками-туристами. Счастливчиками они стали благодаря неожиданно вошедшей в моду своеобразной справедливости — то есть лотерее: заграничные турпоездки включили в лотерейные выигрыши, что некоторым образом гарантировало их объективное распределение. Правда, никто не знал, сколько путевок на данную поездку продано через лотерею. Эта информация в турагентствах была строго засекречена. Оставалось также тайной, сколько путевок зарезервировано официальным путем, сколько по знакомству, а сколько за взятку. Разумеется, каждого участника поездки предварительно утверждали органы УБ. Тем не менее, все были довольны. (По собственному опыту знаю, что система эта появилась в 1956 году и просуществовала не больше двух лет. Она возникла в период «оттепели» — иными словами, ослабления власти, — и как только оттепель закончилась, всё автоматически вернулось на круги своя.)
Россия запомнилась мне по двум причинам. Во-первых, я испытал там новое для себя ощущение пространства. Во-вторых, уже в поезде познакомился со своей будущей женой.
Маршрут пролегал через Москву, Киев и Одессу. В Одессе мы пересели на пароход. Один день отдыха на рейде в Ялте — и финальная пристань в Батуми. Проведенная там неделя была насыщена экскурсиями. Потом мы вернулись в Одессу, а оттуда поездом в Москву и Варшаву.
В течение двух недель я словно пребывал в лихорадке, а в Одессе, на знаменитой лестнице, испытал левитацию. Ощущение простора, свободы и неограниченных возможностей охватило меня с необычайной силой. Я вдруг вспомнил, что еще молод и все у меня впереди. Кто бы подумал, что мое бегство на Запад семь лет спустя началось на Востоке.
В поезде я ближе познакомился со своими попутчиками и попутчицами — людьми самых разных профессий, от творческих работников (некоторые были весьма известны в Варшаве) до обыкновенных деляг. Быстро образовались группы, по принципу естественного отбора. Довольно тягостно, с соблюдением строжайших правил проходило расселение по комнатам. Пары, не состоящие в официальном браке, беспощадно разлучали. Я неизменно попадал в номер вместе с неким занудой, значительно старше меня, но номинально тоже неженатым. Поскольку туристов, находящихся в подобной ситуации, оказалось довольно много, начались протесты и жалобы, но это ничего не дало — разве что полякам представился случай выложить все, что они думают о русских. С подобными строгостями я сталкивался позже и в Мадриде. Но там они имели совершенно иные истоки: еще жив был генерал Франко, фанатичный диктатор — ярый антикоммунист, приверженец католической веры.
В пути мы замечали множество признаков оттепели. По вагонам бродили веселые попрошайки — подмигивая, они протягивали руки, вымогая «пожертвования на международную разрядку». В киевском поезде, когда я спросил у одного инженера: «Который час?», он ответил: «Четыре». И после многозначительной паузы добавил: «По московскому времени». Такое было немыслимо прежде, когда Россия и Украина составляли «союз нерушимый».
В Крыму, когда мы с попутчицей возвращались на пароход, к нам неожиданно прицепились двое мальцов. Они пьяненько распевали на французский лад что-то из репертуара Ива Монтана: «Па-айдем в кино, с нами Брижит Бардо, о ла-ла-ла, c’est magnifique»[106]. Правда, завидев милицейский патруль, они мигом присмирели и помалкивали, пока мы не миновали патруль. Сказалась добрая старая дрессировка.
Мои сведения о России были весьма ограниченными. Она представлялась мне северной снежной равниной. Теперь я открыл южную Россию — гористую, с чащобой тропических лесов. Я был очарован Крымом, Черным морем, пальмами и экзотическими фруктами, а также грузинами, неевропейскими обычаями и близостью мусульманской Азии. Все это лишь укрепляло во мне ощущение неисчерпаемых возможностей.
Возвращался я из России иным человеком, сам еще о том не зная. Мария Обремба — моя будущая жена — была уроженкой Силезии. Ее отец, впоследствии врач, участвовал в Силезском восстании как адъютант Корфанты[107]. Бабушка говорила только по-немецки, но ее крестьянская семья из «зеленой» Силезии сохраняла польский дух. Мать — из Познани. Насколько я помню, она совершила мезальянс, выйдя замуж за крестьянского сына, о чем не переставала ему напоминать. В 1939 году отец Марии, известный к тому времени в Катовице врач, вынужден был бежать, скрываясь от гестапо. После войны он вернулся домой, но вскоре умер. Мария часто ездила в Варшаву — навестить сестру-близняшку. Она закончила Академию художеств и периодически работала в разных местах, но главным образом занималась живописью, что в эпоху соцреализма было делом нелегким.
По возвращении в Польшу мы поддерживали знакомство. Я бывал в Катовице чаще, чем она в Кракове, из-за микроскопических размеров моей каморки на Крупничей. Ее квартира, еще довоенная, даже после «уплотнения» оставалась более-менее просторной.
Пока мы путешествовали по России, в Польше совершилась почти революция, названная в польской прессе «познаньскими событиями». После очередного повышения цен на предметы первой необходимости рабочие в Познани подняли бунт. Сожгли ненавистное здание УБ и освободили заключенных. Несмотря на полное отсутствие информации, казалось, что вот-вот вся страна присоединится к Познани. Однако милиция и армия жестко расправились с бунтарями. Погибло много людей, до сих пор никто не знает сколько, и председатель Совета министров — некий Циранкевич[108] — торжественно заявил: «Каждый провокатор или безумец, который отважится поднять руку на народную власть, должен твердо знать, что эта рука будет отсечена».
Австрия и Венеция
Воодушевленный «лотерейной» удачей, я решил рискнуть еще раз — и снова выиграл! На этот раз я совершил поездку в Вену и в Венецию. В наше время путешествие — даже вокруг света — дело обычное. Достаточно заплатить аванс в первом попавшемся турагентстве. Тогда же, проходя через сложные формальности, никогда нельзя было быть уверенным в конечном результате. Но вот я в автобусе, на пути в Тешин.
Первый этап — Вена — в какой-то степени был мне знаком. Я вырос в Галиции — одной из трех провинций во времена ранних разделов Польши. Так что австрийская культура была мне близка. Но когда мы пересекли границу, меня поразила… геометрия. Я с удивлением отметил, что в Австрии она оказалась несколько иной. Ее главная черта — четкость прямых углов. Ничего кривого, неопределенного, начертанного рукой, которой на полпути вдруг все на свете надоело. Сгущались сумерки. Я отвлекся от геометрии и занялся другим: наблюдал в небе поразившее меня необычное свечение, которое, по мере нашего приближения к Вене, незаметно, но неуклонно усиливалось. «Сверхъестественное явление» оказалось заревом от бесчисленных уличных фонарей, неоновой рекламы, освещенных окон, ресторанов, баров и кафе. Впервые в жизни, двадцати шести лет от роду, я увидел настоящий город — и невольно сравнивал его с тогдашним Краковом.
Однако Венеция превзошла все мои ожидания. Неудивительно — я попал в особенный город, единственный и неповторимый, полностью независимый от мира, даже западного. Но понял я это значительно позже. Я бродил по Венеции, испытывая безумный восторг. Мое восхищение частично отразилось потом в рассказе «Мониза Клавье». Прогулка по Лидо и встреча с едущей верхом Монизой и ее спутниками — подлинный эпизод. Ну, может, Монизу я там и не встречал, но по Лидо прогуливался. И шляпа гондольера, купленная в Венеции, — тоже подлинная. Несколько лет она висела у меня в Кракове на лампе, тульей вверх, пока куда-то не исчезла.
Жизнь после Октября[109] становилась все интересней. Историки утверждают, что перемены начались уже раньше, после знаменитого доклада Хрущева. В Польше впервые издали «Злого» Леопольда Тырманда[110]; роман имел оглушительный успех. Блестящую карьеру делал Марек Хласко. Оживала «частная инициатива». Каждый день мы обедали в новом ресторане на Славковской или в ресторане «Под грушей» — на углу Щепанской. В обоих невозможно было отыскать свободное место, поскольку их посещали люда незаурядные, многообещающие — и притягивали других. Краковская публика все охотнее причисляла меня к таковым. Каждый день до четырех утра мы крепко пили в «Варшавянке». Некоторые — до потери сознания. Лешек Хердеген пожинал лавры в Старом театре. Наступил золотой период кабаре «Пивница под Баранами». Множились концерты, спектакли, балы, увеселения. Абстракционизм все смелее проникал в театр, литературу и живопись. Люди называли репродукции абстрактных картин «пикассы», понятия не имея о знаменитом художнике. В воздухе ощущалось революционное настроение, хотя из осторожности никто об этом не говорил. Жизнь нам улыбалась.
Активно сотрудничая с «Пшекруем», я вел еще и сатирическую рубрику «Прогрессист» в ежедневном «Дзеннике польском», а после — в еженедельнике «Жиче литерацке». Принял предложение писать театральные рецензии в вечернюю газету «Эхо краковске». Постоянно писал рассказы — был завален работой.
И все меньше принимал участия в партийной жизни. Секретный доклад Хрущева поверг в шок ПОРП и другие коммунистические партии Европы. Польская партия на время утратила былую уверенность. Этому способствовали многочисленные скандалы, в первую очередь скандал со Святлым — давним функционером УБ, который бежал в Америку, — да и робкая демократия последнего года тоже сделала свое дело. Партия пребывала в растерянности, поспешно менялись первые секретари, затевались разные реформы. Для таких, как я, — идеальный момент, чтобы исчезнуть. Свою принадлежность к партии я все больше ощущал как недоразумение, однако от этого она не переставала оставаться фактом.