Филина. Да что ты, Калликрат? Неужели наша любезная Таис знавала Париса, Менелая и пышнопоножных ахейцев, сражавшихся под Илионом! Скажи, Таис, троянский конь был очень большой?
Аристобул. Кто говорит о коне?
— Я напился, как фракиец,— вскричал Кереас.
И он скатился под стол.
Калликрат поднял кубок:
— Я пью за геликонских муз; они мне обещали, что черное крыло роковой ночи никогда не затмит моей славы.
Старый Котта уснул, и его лысая голова медленно покачивалась на широких плечах.
Философ Дорион, закутанный в плащ, приходил все в большее возбуждение. Он, шатаясь, подошел к ложу Таис:
— Таис, я люблю тебя, хотя любить женщину и ниже моего достоинства.
Таис. А еще недавно ты не любил меня.
Дорион. Я был тогда натощак и еще не выпил.
Таис. А я, друг мой, пила только воду, поэтому позволь мне не любить тебя.
Дорион не стал ее слушать и подсел к Дрозее, которая взглядом подзывала его, чтобы сманить от подруги. Занявший его место Зенофемид поцеловал Таис в губы.
Таис. Я думала, ты добродетельнее.
Зенофемид. Я совершенен, а тот, кто совершенен,— выше всяких законов.
Таис. И ты не боишься, что в объятиях женщины осквернишь свою душу?
Зенофемид. Тело может уступить желанию и без участия души.
Таис. Ступай прочь! Я хочу, чтобы меня любили и телом и душой. Все философы — скоты!
Один за другим гасли светильники. Слабый свет, проникавший в щели занавесей, озарял бледные лица и припухшие глаза пирующих. Аристобул свалился возле Кереаса и во сне, стиснув кулаки и бранясь, посылал своих конюхов вертеть жернов. Зенофемид сжимал в объятиях полураздетую Филину. Дорион кропил вином обнаженную грудь Дрозеи; капли рубинами скатывались с ее белых персей, дрожавших от смеха, а философ ловил вино губами, припав к нежной коже. Евкрит поднялся, обнял Никия за плечо и увлек его в глубь зала.
— Друг,— сказал он улыбаясь,— о чем ты думаешь, если вообще еще можешь думать?
— Я думаю о том, что женская любовь подобна садам Адо́ниса.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ты ведь знаешь, Евкрит, что женщины каждый год устраивают у себя на террасах садики и сажают в глиняные горшки вербу в честь возлюбленного Венеры? Эти веточки цветут недолго и скоро вянут.
— Друг, стоит ли беспокоиться о женской любви и о каких-то садиках? Безрассудно привязываться к тому, что мимолетно.
— Если красота только тень, то желание — лишь молния. Разве безрассудно жаждать красоты? 7) Не благоразумно ли, преходящему стремиться к мимолетному, а молнии — поражать ускользающую тень?
— Никий, ты мне напоминаешь мальчугана, занятого игрой в бабки. Поверь, будь свободен. Только тогда станешь мужчиной.
— Как же может человек быть свободным, Евкрит, раз он облечен в тело?
— Сейчас ты это увидишь, сын мой. Сейчас скажешь: Евкрит был свободен.
Старик говорил, прислонившись к порфировой колонне; на его лицо падали первые лучи зари. Гермодор и Марк подошли к собеседникам, и они вчетвером, не обращая внимания на хохот и выкрики опьяневших гостей, завели разговор о божественном. В словах Евкрита было столько мудрости, что Марк заметил:
— Ты достоин познать истинного бога.
Евкрит ответил:
— Истинный бог — в сердце мудреца.
Потом они заговорили о смерти.
— Я хочу, чтобы она застигла меня в одну из тех минут, когда я стремлюсь к совершенству и честно исполняю свой долг,— сказал Евкрит.— Перед лицом смерти я воздену к небу незапятнанные руки и скажу богам: «Ваши образы, запечатленные вами в храме моей души, я, боги, не осквернил; я украсил их моими мыслями, словно гирляндами, букетами и венками. Я жил согласно вашим предначертаниям; я пожил достаточно».
Он говорил, воздевая к небесам руки, и лицо его озарялось тихим сиянием.
На мгновенье он задумался, потом добавил голосом, в котором звучала глубокая радость:
— Расстанься с жизнью, Евкрит, подобно тому как зрелая оливка срывается с ветки, воздавая хвалу дереву, на котором она росла, и благословляя вскормившую ее землю.
Тут он вынул из складок хитона обнаженный кинжал и вонзил его себе в грудь.
Когда собеседники мудреца схватили его руку, железное острие уже проникло ему в сердце. Евкрит обрел покой. Гермодор с Никием перенесли побелевшее, окровавленное тело на одно из пиршественных лож; кругом раздавались пронзительные вопли женщин, сонное ворчание потревоженных гостей, а из-за ковров, погруженных в полумрак, доносились приглушенные страстные вздохи. Старик Котта, очнувшись от чуткого солдатского сна, уже стоял возле трупа, осматривая рану, и кричал:
— Позвать сюда моего врача Аристея!
Никий покачал головой:
— Евкрита уже нет в живых,— сказал он.— Ему захотелось умереть, как другим хочется любить. Как и все мы, он уступил непреодолимому желанию. И вот он стал подобен богам, которые не желают ничего.
Котта схватился за голову:
— Умереть! Пожелать смерти, когда еще можешь служить государству! Какая бессмыслица!
Между тем Пафнутий и Таис по-прежнему возлежали неподвижно, молча, один возле другого, и души их полнились отвращением, ужасом и надеждой.
Вдруг монах схватил лицедейку за руку и, шагая через тела пьяных, которые валялись вперемешку с обнявшимися парами, по лужам вина и крови повлек ее к выходу.
Над городом забрезжил рассвет. По сторонам безлюдной дороги тянулись длинные колоннады, ведущие к гробнице Александра, вершина которой сияла в розовых лучах зари. На плитах мостовой тут и там валялись растрепанные венки и погасшие факелы. В воздухе чувствовалось свежее дыхание моря. Пафнутий с отвращением сорвал с себя роскошный хитон и растоптал его ногами.
— Ты слышала, что они говорят, моя Таис! — воскликнул он.— Они изрыгнули все безумства и всю мерзость, какие только можно себе представить. Они вывели божественного создателя всего сущего на посмешище адских сил, они бесстыдно отрицали добро и зло, они хулили Христа и восхваляли Иуду. А гнуснейший из них — шакал тьмы, зловонный гад, арианин, изглоданный развратом и смертью,— раскрывал рот, который можно сравнить с могилой. Таис моя, ты видела, как они ползли к тебе, словно мерзкие слизняки, и оскверняли тебя своим липким потом; ты видела этих скотов, уснувших прямо на полу, под ногами рабов; ты видела этих тварей, совокупившихся на коврах, испачканных блевотиной; ты видела, как безрассудный старец пролил кровь, которая презреннее вина, пролитого во время оргии; видела, как он, прямо после попойки, недостойным предстал перед ликом Христа! Хвала создателю! Ты видела их заблуждения и поняла всю их гнусность. Таис, Таис, Таис, вспомни безрассудства этих философов и скажи: неужели ты хочешь безумствовать вместе с ними? Вспомни взгляды, движения, хохот их достойных подруг, этих похотливых и хитрых распутниц, и скажи: неужели ты хочешь быть похожей на них?
Сердце Таис было преисполнено усталости и отвращения от всего, что произошло в эту ночь, от безразличия и грубости мужчин, от жестокости женщин,— и она прошептала:
— Я смертельно устала, отец. Где бы мне отдохнуть? Лицо у меня пылает, голова пуста, а руки так измождены, что я не удержала бы в них даже счастье, если бы кто-нибудь протянул его мне…
Пафнутий ласково смотрел на нее:
— Мужайся, сестра моя. Час успокоения недалек, он чист и белоснежен, как туман, который поднимается сейчас над водой и садами.
Они подходили к дому Таис и уже видели вершины платанов и терпентиновых деревьев, окропленных росой, которые возвышались за каменной оградой, вокруг грота Нимф, и шелестели от утренних дуновений. Перед путниками открылась площадь — пустынная, обрамленная стелами и обетными статуями; по краям площади полукругом стояли мраморные скамьи, поддерживаемые химерами. Таис опустилась на одну из скамей. Потом спросила, обратив к монаху тревожный взгляд:
— Что же надо делать?
— Надо последовать за Тем, Кто пришел за тобою,— ответил монах.— Он отрешит тебя от всего мирского, подобно тому как виноградарь срывает спелую гроздь, которая иначе сгнила бы на лозе, и несет ее в давильню, чтобы обратить в благоухающее вино. Слушай: в десяти часах ходьбы от Александрии, к западу, неподалеку от моря, есть женская обитель, устав которой — совершеннейшее создание мудрости, достойное того, чтобы его переложили в лирическую поэму и пели под звуки лютни и тамбуринов. Об этом уставе поистине можно сказать, что женщины, следующие ему, ногами ступают по земле, челом же возвышаются до небес. Они и в земной юдоли живут жизнью ангелов. Они хотят пребывать в бедности, дабы Христос возлюбил их, быть скромными, дабы он взирал на них, целомудренными, дабы он обручился с ними. И Христос каждодневно является им в образе садовника, босой, с простертыми вперед прекрасными руками — словом, таким, каким явился Марии на пути ко Гробу. Так вот, я сегодня же отведу тебя, моя Таис, в эту обитель, и ты присоединишься к этим непорочным девам и станешь участницей их небесных бесед. Они ждут тебя как сестру. На пороге обители благочестивая Альбина, их настоятельница, даст тебе целование мира и скажет: «Добро пожаловать, дочь моя».
Куртизанка восторженно вскричала:
— Альбина! Дочь Цезарей! Внучка императора Кара!
— Да, это она! Та самая Альбина, которая, родившись в пурпуре, облеклась во власяницу и, будучи дочерью владык мира, возвысилась до того, что стала служанкой Христа. Она тебе будет матерью.
Таис поднялась со скамьи и сказала:
— Отведи же меня в дом Альбины.
Сердце Пафнутия возликовало; он огляделся вокруг и, уже не опасаясь греха, вкусил радость от созерцания видимого мира. Его взор с наслаждением упивался божьим светом, какие-то неведомые дуновения касались его чела. Вдруг он заметил в углу городской площади дверцу, ведущую в жилище Таис, вспомнил, что величественные деревья, вершинами которых он только что любовался, осеняют сады куртизанки, и мысленно представил себе все гнусности, отравлявшие своим зловонием воздух, сейчас небесно чистый и прозрачный,— и его мгновенно охватила такая скорбь, что взор его затуманился горькой