— Нет,— отозвался священник,— но оставим этот разговор.
— Напротив,— продолжал г-н Куаньяр.— Да будет вам ведомо, что он остерегся вступить с нею в плотское общение из боязни зачать жеребенка и навлечь на себя этим судебное преследование.
— Ах! — вырвалось у брадобрея.— Скорее уж должен он был бояться зачать осла.
— Вот именно,— подтвердил священник.— Но все это мало подвигает нас по пути в рай. Пора вернуться на стезю праведных. Ведь вы только что держали столь назидательные речи!
В ответ мой добрый наставник принялся петь довольно громким голосом:
Мы короля Луи повеселим:
В пятнадцать дудок мы ему дудим,
Ландериретта,
И вот уж в пляс пустилася метла,
Ландерира…
— Если вам хочется петь, сын мой,— заметил священник,— спойте уж лучше какой-нибудь добрый бургундский рождественский псалом. Так вы возрадуетесь духом и очиститесь.
— С превеликим удовольствием,— отвечал добрый мой учитель.— У Ги Барозе есть псалмы, которые, несмотря на их кажущуюся простонародность, блестят куда ярче бриллианта и стоят дороже золота. Вот этот, к примеру:
Студеные ночи стояли,
Как в мир наш спаситель пришел,
И в яслях его согревали
Дыханьем бычок и осел.
Немало быков и ослов
Мы в Галлии славной видали,
Немало быков и ослов,—
Но был их удел не таков!
Костоправ, его жена и священник подхватили хором:
Немало быков и ослов
Мы в Галлии славной видали,
Немало быков и ослов,—
Но был их удел не таков!
И добрый мой учитель продолжал голосом уже несколько ослабевшим:
Но главного мы не сказали:
Дыханием грея дитя,
Всю ночь без еды и питья
Бычок и осел простояли.
Немало быков и ослов
В парче и шелку мы видали,
Немало быков и ослов,—
Но был их удел не таков!
Потом он уронил голову на подушку и умолк.
— В этом христианине,— обратился к нам священник,— многое заслуживает похвалы, очень многое; еще совсем недавно я сам заслушался его прекрасных наставлений. Но я не могу не тревожиться за него, ибо все решает кончина, и никому не дано знать, что он прибережет для последнего часа. Господь по благости своей полагает наше спасение в едином миге; но только мгновение это должно быть последним, так что все и зависит от сего последнего мига, в сравнении с коим вся остальная жизнь — лишь звук пустой. Вот почему я и трепещу за нашего больного, ибо душу его яростно оспаривают ангелы и демоны. Но не следует отчаиваться в божественном милосердии.
Два дня мой добрый учитель провел в жестоком борении между жизнью и смертью. После чего он впал в крайнюю слабость.
— Надежды больше нет,— шепнул мне г-н Кокбер.— Взгляните, как голова его ушла в подушки и как заострился нос. Видите?
В самом деле, нос доброго моего учителя, некогда мясистый и багровый, походил теперь на выгнутый клинок и отливал свинцом.
— Турнеброш, сын мой,— сказал он мне голосом все еще ясным и сильным, но звук которого был мне вовсе не знаком.— Чувствую, что мне уже недолго жить. Ступай и призови сюда этого доброго пастыря, дабы он принял мою исповедь.
Священник был у себя в винограднике, я кинулся туда.
— Сбор винограда окончен,— сказал он мне,— и урожай оказался куда обильнее, чем я полагал; пойдемте же, я приму исповедь у этого страждущего.
Я проводил его к ложу доброго моего учителя и оставил наедине с умирающим.
По прошествии часа священник вышел к нам и сказал:
— Смею вас заверить, что господин Жером Куаньяр умирает, исполненный самых прекрасных чувств благочестия и смирения. Во внимание к его просьбе и рвению намереваюсь я причастить его святых тайн. Пока я стану облачаться в стихарь и эпитрахиль, вы, госпожа Кокбер, соблаговолите прислать в ризницу мальчика, что прислуживает мне ежеутренне во время обедни, и приготовьте комнату для приятия всеблагого господа.
Жена костоправа подмела пол, застлала постель белоснежным одеялом, придвинула к изголовью столик и покрыла его скатертью; она поставила на него два подсвечника с зажженными свечами и фаянсовую чашу со святой водою, в которой стояла веточка буксуса.
С дороги к нам донесся звук колокольчика, которым размахивал на ходу служка, и вскоре мальчик вступил в комнату с крестом в руках; за ним следовал облаченный в белые одеяния священник со святыми дарами. Все мы — Иахиль, г-н д’Анктиль, супруги Кокбер и я — опустились на колени.
— Pax huic domui [13],— возгласил священник.
— Et omnibus habitantibus in ea [14],— подхватил служка.
После чего священник зачерпнул святой воды и окропил ею больного и ложе.
Он сосредоточенно помолчал с минуту и торжественно произнес:
— Сын мой, не желаете ли вы что-нибудь сказать?
— Желаю, господин кюре,— отвечал аббат Куаньяр твердым голосом.— Я прощаю убийце моему.
Тогда священнослужитель извлек из дароносицы остию и провозгласил:
— Esse agnus Dei, qui tollit peccata mundi [15].
Славный мой учитель ответил со вздохом:
— Как осмелюсь обратиться к господу моему я, кто всего лишь прах и пепел? Как дерзну предстать пред ликом его я, в ком нет ни на йоту благости, в коей мог бы я почерпнуть решимость? Как введу я его в обитель духа своего, я, столь часто оскорблявший взор спасителя, исполненный кротости?
И аббат Куаньяр получил последнее причастие в глубоком молчании, прерываемом лишь нашими рыданиями да трубным звуком, который, сморкаясь, издавала г-жа Кокбер.
После соборования добрый мой наставник сделал мне знак приблизиться и заговорил голосом слабым, но ясным:
— Жак Турнеброш, сын мой, откинь, по примеру моему, наставления, которые я внушал тебе в состоянии безумия, длившегося, увы, всю мою жизнь. Страшись женщин и книг, ибо они расслабляют наш дух и ввергают в гордыню. Смирись сердцем и разумом своим. Господь бог просвещает малых сих, они мудрецы мира сего. Он источник всякого знания. Сын мой, не слушай тех, кто подобно мне пожелает мудрствовать по поводу добра и зла. Не дай увлечь себя изысканностью и красотою их речей. Ибо царствие божие зиждется не на словах, а на добродетели.
Обессиленный, он умолк. Я схватил его руку, лежавшую поверх одеяла, покрыл ее поцелуями и оросил слезами. Я твердил, что он наш наставник, наш друг, наш отец и что я не мыслю жизни без него.
Долгие часы оставался я, убитый горем, у его изголовья.
Ночь он провел так спокойно, что во мне зародилась безумная надежда. В том же состоянии аббат пребывал и весь следующий день. Но к вечеру начал метаться и произносить слова, столь невнятные, что они навеки останутся ведомы лишь богу и ему.
В полночь учитель вновь впал в глубокое забытье, и в комнате раздавался лишь легкий шорох, который производили его ногти, царапавшие одеяло. Он уже никого не узнавал.
В два часа ночи он начал хрипеть: сиплое, учащенное дыхание, вырывавшееся из его груди, было слышно далеко на деревенской улице и так терзало мой слух, что еще несколько дней, последовавших за этой злосчастной ночью, мне все чудилось, будто я слышу этот хрип. На заре он сделал рукою знак, которого мы не смогли понять, и испустил глубокий вздох. Последний вздох. Лицо его приняло в смерти величественное выражение, соответствующее благородству духа, обитавшего в нем, чья утрата вовеки невозместима.
Валларский священник устроил г-ну Жерому Куаньяру торжественные похороны. Он отслужил по нем панихиду и возвестил отпущение грехов.
Добрый мой наставник был погребен на церковном кладбище. И г-н д’Анктиль дал у Голара ужин всем, кто принял участие в погребальной церемонии. Присутствующие угощались молодым вином и распевали бургундские песни.
На следующий день я вместе с г-ном д’Анктилем отправился поблагодарить священника за его благочестивые труды.
— Ах! Аббат Куаньяр принес нам великое утешение своей назидательной кончиной,— вскричал святой человек.— Не много видел я христиан, что умирали, преисполненные столь возвышенных чувств, и нам должно запечатлеть память о нем достойной надписью на его надгробье. Оба вы, милостивые государи, достаточно образованны и, конечно, справитесь с делом, я же позабочусь о том, чтобы эпитафия была вырезана на большом белом камне, с сохранением того вида и слога, который вы для нее изберете. Однако ж помните, что, заставляя глаголать камень, вы должны прославлять бога, и только его.
Я просил не сомневаться, что приступлю к делу с наивозможным усердием, а г-н д’Анктиль пообещал со своей стороны придать надписи блеск и изящество.
— Я хочу,— заявил он,— попытаться сложить ее французскими стихами, следуя образцам господина Шапеля {160}.
— В добрый час! — напутствовал нас священник.— Не полюбопытствуете ли вы, однако, взглянуть на мою давильню? Вино в этом году будет чудесное, а винограда я собрал столько, что достанет и для моих нужд и для нужд моей служанки. Увы! Не будь филоксеры, урожай был бы еще обильнее.
Отужинав, г-н д’Анктиль потребовал письменный прибор и приступил к сочинению французских стихов. Но вскоре, потеряв терпение, отшвырнул перо, чернильницу и бумагу.
— Турнеброш,— обратился он ко мне,— я сложил всего-навсего два стиха, да и то не уверен, хороши ли они; вот какими они вышли из-под моего пера:
Здесь лежит аббат Жером,
Все когда-нибудь умрем.
— Две эти строки,— сказал я ему,— хороши уж тем, что они не требуют третьей.
И всю ночь напролет я просидел над составлением латинской эпитафии. Вот что у меня получилось: