— Я жду. Жду этой моральной поддержки, — сказал я, стиснув зубы.
Священник еще ниже опустил голову. Некоторое время он сидел неподвижно и молчал, прижимая сплетенные руки к столику, разделявшему нас. То ли он размышлял, то ли молился, то ли собирался с духом — не знаю. Пожалуй, верно последнее! Вне сомнения, он тоже охотнее всего ушел бы отсюда, он не привык, чтобы такие люди, как я, незначительные люди, которых не пускают дальше приемной, возражали ему и к тому же крикливо, саркастически. Но вот его маленькая, красиво вылепленная голова состриженными по-немецки седыми волосами шевельнулась. Сперва вправо, потом влево. Он несколько раз повертел ею, глубоко втягивая в себя воздух.
— Нет, нет, нет, — услышал я наконец. — В таком настроении вам не следует внимать моим словам.
Я прикоснулся к его рукам, лежавшим на столе. Я хотел их пожать, но он их отдернул.
— Простите меня, пожалуйста, — сказал я. — Тон мой был неуместный. Но ведь вы понимаете, что со мной происходит. Я знаю, что вы не такой, как все прочие здесь. И еще раз прошу простить меня, поскольку я в обиде не на вас, а только на курию.
Священник де Вос выпрямился.
— Я ее частица. А теперь выслушайте меня спокойно. Не прерывайте меня. Вы курите? Если да, пожалуйста, курите. Здесь можно.
Итак, я закурил, крепко прижимая сигарету к губам. Голову я повернул в сторону, уставившись в одну точку на полу, в один черный квадрат отполированной каменной шахматной доски. Мне казалось, что в такой позе мне легче будет соблюсти приличия, вяло, не протестуя, принять все разъяснения, без дальнейших ненужных возгласов выслушать до конца его выводы, хотя бы и самые казуистические. Пусть говорит, пусть выскажется, выболтается! У него есть на это право. Я от всего сердца наделю его этим правом в обмен за проявленную ко мне доброжелательность. Без возражений все проглочу. И даже более того: пообещаю передать отцу все, что услышу. Но что касается лично меня, то никакая аргументация не убедит меня, поскольку мне известна ее цель, она должна обосновать неприемлемый для меня исход. Я докурил сигарету. Достал из пачки другую. Все это время священник де Вос говорил. Разумеется, по-итальянски. Но по мере того как его рассуждения затягивались и усложнялись, в его итальянской речи все заметнее пробивался северный, голландский акцент. Иногда я даже с трудом понимал его. Правда, только изредка, некоторые фразы. Зато мало-помалу мне становилось все более ясной его основная идея. Он старательно, подробно развивал ее минут пятнадцать, а может, и двадцать. Сводилась она, собственно говоря, к тому же, что высказывал прелат Кулеша в воскресенье за чаем у пани Рогульской: церковь уже много-много лет горячо ищет великую святую фигуру, фигуру-символ, символ мученичества и борьбы с той силой, которая в наши дни воплощает основное заблуждение эпохи и является главным врагом бога на земле.
— Великой тоске по идеальному образу, — говорил он, — нужна ось, вокруг которой она могла бы кристаллизоваться. Она лихорадочно пульсирует кровью и огнем в сердцах верующих, в сердцах миллионов, миллионов людей, любящих религию. Это не выдумка курии и не чей-либо — если пользоваться вашим ужасным выражением — злой умысел. Это мистический зов неисчислимой массы человеческих душ, зов, на который может откликнуться одно лишь небо.
Он замолчал и после паузы спросил:
— Теперь вы все поняли? Если нет, спрашивайте, пожалуйста.
— А если небо еще не откликнулось? — начал я размышлять вслух. — Откуда можно знать, что это действительно отклик неба?
— Да, это пока еще неизвестно. Вы знаете, что процедура в вопросах канонизации или причисления к лику святых тянется годами. Таким образом, теперь можно говорить только о некоем первом порыве. О первом предчувствии.
— Предчувствие может оказаться ошибочным!
— Может. Но если оно не окажется ошибочным, то, как вы думаете, ваш отец ему подчинится?
— Епископ ненавидел моего отца, — напомнил я де Восу. — Как же отцу уверовать в святость епископа, от которого он видел только ненависть?
— А вы не думаете, что покойный ненавидел не вашего отца, а то зло, которое в нем заключено? И разве вам не кажется, что в таком случае отец ваш должен поступить так, как поступила бы церковь, то есть отнестись с уважением к этой ненависти и склонить перед ней главу?
— Не знаю, как поступит мой отец, — ответил я. — Во всяком случае, если он и проглотит горькую пилюлю, отнесется к ненависти епископа с уважением, как вы говорите, это не окажет никакого влияния на дело, ради которого я приехал.
— Никакого, — подтвердил священник де Вос. — Если образ покойного и дальше будет расти, то все более плотная тень начнет окутывать вашего отца. На годы.
— До конца жизни, — сказал я.
— Да. Я знаю это. Искренне о том скорблю. Я люблю вашего отца, как и всех моих учеников. Я искренне стремился оказать ему помощь. Меня лишили такой возможности. Надо нам, однако, с этим примириться, и мне надо, и вашему отцу.
— Вам-то легко. Для вас это только неприятный инцидент.
— Нет, это тернии! Не первые. Не последние.
Взгляды наши встретились. Ненадолго. На несколько секунд. Единственный раз в ходе всего разговора. Во время предыдущих бесед он если и глядел мне в глаза, то лишь мимолетно и словно по рассеянности. Сегодня же это был иной взгляд — тоже быстрый, но явно умышленный. Я прочел в его глазах, что у него на самом деле тяжело на душе.
— И, значит, больше ничего, ничего не удастся сделать, — прошептал я.
— Я так полагаю.
— Нет таких дверей, в которые я мог бы постучаться? К монсиньору Риго мне, пожалуй, не стоит снова обращаться…
— Безусловно.
— Но, может быть, существует еще кто-то, кто…
Он прервал меня:
— Кто, где, через кого?
И развел руками.
— С нашей помощью, то есть через синьора Кампилли и через меня, ничего уже здесь не сделаешь. А кроме нас, у вас нет никого…
— Но я спрашиваю: стоит ли? Вообще стоит ли еще пытаться?
— Скитаться здесь еще месяц, два, пять, год, чтобы вернуться к исходной точке? Вы должны сами ответить себе на вопрос: стоит ли? Курия — это лабиринт. Механизм с сотней, с тысячей неизвестных. Я ведь не один размышлял о вашем деле. Я советовался. Приглашая вас сегодня к себе, я знал, что перед нами возникнет дилемма, важнейшая для вас в данный момент: пробовать ли еще или уже возвращаться? И я продумал мой ответ. На вашем месте я вернулся бы. Но это не совет; таково лишь мое мнение. Если вы, однако, его разделите и покинете Рим, вы покинете его на собственную ответственность. По собственному решению, никем не принуждаемый.
— Спасибо. Понимаю. Ну, я пойду.
Но все-таки еще несколько минут я не двигался с места. Я молчал. Священник молчал. Ждал, пока я успокоюсь. Наконец я встал и крепко пожал худую, сухонькую руку священника. Мне очень искренне хотелось его поблагодарить за проявленную ко мне добрую волю. Но я не знал как. Поэтому я только низко поклонился.
— Я знаю, что ничего не могу, — прошептал священник. — И не обманываю вас насчет каких-то моих возможностей. Если, однако, у вас будет тяжело на душе, прошу помнить, что есть в Риме старый, преданный вам священник. Я говорю это на тот случай, если вы останетесь.
— Не думаю, — ответил я.
XX
После обеда я рассказал Малинскому о моей беседе со священником де Восом. Я начал с того, что дальнейшее мое пребывание в Риме считаю теперь бесцельным. И под конец вернулся к первоначальному тезису. Но я еще не принял окончательного решения. При мысли об отъезде из Рима мне становилось тошно. И в особенности при мысли о том, что, например, завтра или послезавтра нужно зайти в какое-нибудь бюро путешествий и прокомпостировать обратный билет до Кракова на определенный день. Однако надо это сделать. И к тому же сразу, как можно быстрее. Если действительно ничего нельзя добиться, надо отсюда удирать. Сидеть сложа руки в комнате или бродить по городу, утратившему для меня свой вкус и цвет, было бы невыносимо, мучительно. Все это я сказал Малинскому. Он терпеливо выслушал. Не прерывал. Не утешал. Не старался поддержать мой дух, уверяя, будто еще не все потеряно. Я был ему искренне за это признателен. Под конец разговора я добавил еще фразу о том, что сохраню о нем благодарную память.
— Обо мне? — удивился он. — А нельзя ли узнать почему?
— Вы мне раскрыли глаза, — ответил я.
— Неужели? По-моему, это сделал не я, а священник де Вос.
— Вы мне посоветовали еще раз к нему пойти. И оказалось, что это единственный разумный поступок, который я мог сделать. Разговор с де Восом положил конец делу. А то бы я еще много недель слонялся по Риму, как идиот.
Я встал. Мы пожали друг другу руки. В дверях Малинский задержал меня еще на минутку.
— Вы едете прямо в Краков или с остановками в пути?
— Не знаю. Не думал об этом.
— А не прокатиться ли вам со мной на машине в Болонью? Я еду послезавтра.
— Ох нет! — вздохнул я.
Внезапно все во мне восстало против его проекта. Против того, чтобы уже сегодня принять решение, чтобы уже сегодня назначить срок отъезда. Конечно, нужно было ехать. Но какая-то сила внутри меня еще противилась тому, чтобы сразу, теперь же, назначить день. Малинский затащил меня назад в комнату.
— Кажется, — сказал он, — вы намерены продолжать свои попытки.
— Нет. Даю вам слово, я и не собираюсь.
— Даже даете слово! — засмеялся Малинский. — Искренне говоря, я бы больше не пытался. Но это не значит, что новые попытки совершенно лишены смысла.
— К сожалению, отец де Вос ясно дал мне понять, чтоб я не обольщался никакими иллюзиями.
— Ничего подобного! Он вам сказал — по крайней мере, это вытекает из того, что вы мне передали, — что через него и через Кампилли, как и через других видных деятелей университета или юристов, вы ничего не добьетесь. Но одновременно он подтвердил, что существуют разные другие двери и вам вольно решать, хотите ли вы туда стучаться или не хотите.