Валтасаров пир. Лабиринт — страница 50 из 55

Вообще второй вариант письма изобиловал формулировками такого рода, в равной степени оптимистическими и загадочными. Что касается моих хлопот, то я сообщал, что следует рассчитывать на добрый результат, ибо, несмотря на некоторые трудности, нашелся такой выход из запутанной ситуации, который люди, благоволящие отцу, признали самым лучшим. Отправив письмо примерно такого содержания, я успокоился. Оно не исчерпывало вопроса, полно было недомолвок. Я чувствовал это и знал, что, читая письмо, отец тоже это почувствует и в первый момент разволнуется. Но, поостыв, он, конечно, поймет, что у меня, очевидно, были причины, чтобы написать именно так, и будет терпеливо ожидать моего возвращения в уверенности, что тогда он узнает все, что ему не удалось вычитать в письме.

Во второй половине дня, отправив письмо, я бродил по городу без всякой цели. От парка Боргезе до Палатина, от замка Святого Ангела до Квиринала. Душно, болят ноги, в глазах рябит, а остановиться не могу! У меня легко на сердце, приятно, что я свободен. Я сознаю, что дело мое не решено и мне нужно ждать. И что ради того я и сижу еще в этом городе, чтобы ждать. Но мне это не мешает. К новому ожиданию я отношусь словно к неопасному, поверхностному рецидиву, только по названию напоминающему прежнюю болезнь. Тем не менее всякий раз, как я приближаюсь к местам, связанным с жизнью отца в Риме, я чувствую легкое покалывание в сердце. Возле отеля Борромини я не останавливаюсь. А когда пан Шумовский трижды в день за едой просит его извинить, так как он все еще не может сопровождать меня в бывший «Аполлинаре», я искренне его утешаю и говорю, что это не имеет значения.

В пансионате, разумеется, никаких делений на две очереди, мы все едим в одно и то же время и беседуем, как и в дни, предшествовавшие «застою». Однако некоторых тем не касаемся. Никто не спрашивает, где я пропадал целую неделю. Ни слова о причинах, побудивших меня изменить первоначальный план, по которому я предполагал сразу по возвращении в Рим двинуться дальше. Ни звука и о том, из-за чего я снова задерживаюсь, хотя уже попрощался со всеми обитателями пансионата. Такая сдержанность понятна: они все знают! Когда я им называю дату отъезда, не упоминая, что она связана с последним днем работы в курии, Шумовский вздыхает:

— Увы, все туристские бюро, даже церковные, продолжают действовать.

На эту шутку я отвечаю вполне искренним смехом; забавно, что Шумовский невольно выдал себя. К тому же я пользуюсь случаем разрядить атмосферу, потому что за столом в «Ванде» обычно невесело. Козицкая не отрывает от тарелки своих потемневших глаз. Пани Рогульская всякий вопрос задает дважды. К счастью, Шумовский для таких случаев и вообще на любой случай держит про запас множество занятных подробностей о современном Риме и его истории и всегда умудряется выбрать из них такую, которая уместна в данной ситуации или же позволяет о ней забыть. Поэтому я охотнее всего обращаюсь к нему, рассказываю, где я был либо куда собираюсь пойти. Тогда он поддерживает меня своей эрудицией и полезными указаниями. Расспрашивает. Вполне естественно, что он — историк искусств — так хорошо знает город, по которому уже лет пятнадцать водит экскурсии. Меня удивляет другая особенность его памяти. Я перечислил все места, где побывал, и он это твердо запомнил. Обсуждая со мной план новых прогулок, он вспоминает все, что я видел в предыдущие дни. Мне осталось провести в Риме совсем мало времени, и он не советует мне посещать те или иные достопримечательности, поскольку я уже видел похожие. Я выражаю удивление: каким образом он это запомнил?

— Что ж, дорогой мой, уродство, связанное с профессией, — отвечает он. — Я вечно вожусь с туристами, которые требуют, чтобы я все за них помнил: то, что они видели и чего не видели, как это называлось и что им напомнило. В противном случае — жалобы и недоразумения. Ах, наказанье божье!

— А как у вас с голосом? — спрашиваю я. — Кажется, прошла хрипота, на которую вы как-то жаловались.

— Да, неплохо.

Вмешивается Козицкая:

— Было бы еще лучше, если бы дядя и дома берег голос и не ораторствовал без конца.

Ее присутствие тяжело действует на окружающих. К счастью, Козицкая не всякий раз появляется за столом. Она много времени проводит в больнице. Встает рано, первые утренние часы вертится на кухне, помогает кухарке, потом спешит к Малинскому. После обеда тоже сидит возле него до тех пор, пока это разрешается больничными правилами. Я знаю расписание Козицкой и стараюсь опередить ее. Навещаю Малинского до того, как она туда приходит. Я хожу к нему каждое утро; таким образом, начало дня у меня невеселое. Но мне жаль Малинского, и я не могу забыть, что в самые тяжелые минуты он изо всех сил старался мне помочь. Я не вдаюсь в некоторые аспекты предложенной мне помощи. Достаточно того, что Малинский проявил добрую волю.

В его палате с самого утра стоит тошнотворный, противный запах. На второй день после моего возвращения в Рим я зашел к Малинскому под вечер. Духота невыносимая; спасаясь от жары, в больнице целый день держат окна закрытыми, даже не чувствуется, что утром проветривали палаты. От застойных запахов лекарств, дезинфекции, пропитанной потом постели кружится голова. У Малинского чистая постель, Козицкая за этим следит и моет его, однако я догадываюсь, что с гигиеной большинства больных дело обстоит неважно. В тот раз я попрощался с Малинским уже спустя четверть часа, но моя одежда еще долго сохраняла больничный запах — от Козицкой постоянно им несет. Так что и по этой причине я благодарю бога за то, что она не всегда сидит с нами за столом. А в больнице мне ее не хочется видеть совсем по другой причине. Я не пытаюсь что-то вытянуть из Малинского. Расспрашивать его неловко, он болен и поэтому ведет себя, как капризный ребенок. Добиваться от него откровенных признаний неприятно. Другое дело, когда он начинает первый и ему самому хочется что-то сказать. Случается это, когда мы остаемся с ним вдвоем. Тогда я слушаю.

Я скольжу глазами по его осунувшемуся лицу или перевожу взгляд на коврик, который Козицкая прибила у него над головой. К коврику она приколола английскими булавками военные награды Малинского и несколько фотографий: дом, где он родился, дом, в котором у него была квартира в Варшаве, а на третьем снимке — Пилсудский награждает орденами польских офицеров. В их числе Малинский.

— Мой музей! — говорит он. — Мои святыни!

В комнатке Козицкой я подглядел другие святыни. У Шумовского и у Рогульской тоже. У каждого из них и у всех им подобных есть свой маленький алтарь, пантеон, разрозненное собрание реликвий. Шумовский хранит их для себя и не носится с ними. Козицкая скрывает от чужих глаз. В этой больнице, предназначенной для бедноты, святилище Малинского выставлено для публичного обозрения. Может быть, только для престижа, а может быть, с практической целью: эти реликвии напоминают, что некогда он был фигурой более значительной и заслуживает лучшего отношения и со стороны больных, и со стороны персонала больницы.

— Как вы чувствуете себя сегодня? — Я неизменно каждый раз начинаю с этого вопроса.

— Неплохо. Неплохо.

— Ну и не повезло вам! — сочувственно говорю я. — В разгар лета!

— Именно, это хуже всего. Потому все так тянется. Если бы не жарища, я намного раньше поднялся бы.

Он, в свою очередь, справляется, что я поделываю. Мои туристские походы его не интересуют. Поэтому я не обременяю его подробностями и перечисляю только самые важные из достопримечательностей, которые я посетил.

— Вчера, уйдя от вас, я пошел в Ватиканский музей, — говорю я, например.

— Ага, знаю. Был там, — коротко обрывает он меня.

Тогда мы переходим к более интересным темам. Я рассказываю, что все покидают Рим. Синьора Кампилли с дочерью и внуками уже переехала в Абруццы. С Кампилли я еще увижусь до отъезда, но ни вчера, ни позавчера не видел его, потому что перед отпуском он все время занят. Упоминаю о Весневиче, с которым провел приятный вечер.

— Очень симпатичный тип, — говорю я.

— Э, шут! — морщится Малинский. — И к тому же сноб.

— Вероятно, эти черты объясняются характером его занятий, — защищаю я Весневича.

— Инженер по образованию, а занимается такими глупостями!

— Он, кажется, считает эти глупости интересными.

— Потому что здорово на них зарабатывает. Не говоря уж о том, что много путешествует. Занятие у него очень двусмысленное. Он ездит и собирает сведения о миллионерах, которые добиваются ватиканских почестей, и привозит из своих путешествий чеки для разных учреждений. Ну, и процент для себя!

— Собирает пожертвования, — говорю я.

— Торгует, — Малинский понижает голос, — рыцарскими званиями того ордена, для которого он работает. В зависимости от обстоятельств с одних берет больше, с других меньше. И на этом он когда-нибудь влипнет, если его клиенты спохватятся.

Мы спорим. Если он даже прав, осуждая занятие Весневича, то ошибается, предполагая, что ему придется в будущем за все расплачиваться. Я знаю из истории, что испокон веков людям давали различные звания в обмен на материальные ценности и что на это нет твердой таксы. Но Малинский сердито отводит мои аргументы.

— Я не говорю, будто он ворует! Я не говорю, будто он мошенничает! Будто потихоньку, незаметно откладывает какие-то суммы в свою пользу. Допустим! Что с того? Рано или поздно от него отступятся, отстранят его от работы, как только эта коммерция — в весьма растяжимом смысле слова — станет привлекать к себе слишком много внимания. Торговлю не прекратят. Слишком доходный промысел, чтобы от него отказываться. Только для отвода глаз на низшей ступени лестницы сменят одного человека. Пешку! Слепого исполнителя!

Говоря о Весневиче, он явно думал и о себе. Я спрашиваю:

— А что его тогда ждет?

— Карантин. Пока не утихнет шум, вызванный его делом. А потом тесть снова что-нибудь для него подыщет.

— А если бы у него не было такого тестя?

— Много всяких неприятностей и унижений. Все, кроме тюрьмы. Разумеется, если такая слепая пешка честно трудилась на своего работодателя. Тюрьма — эт