Вальтер Скотт — страница 31 из 64

е желало являться — чудовище озера Лох-Несс. Скотту его земноводное так и не показалось.

К концу 1816 года владения Скотта разрослись со ста до почти целой тысячи акров. Мелкие землевладельцы, жившие по соседству, завидя у него в глазах жадный блеск, уступали свои участки по неслыханным ценам. Осенью 1817 года он еще прирастил поместье, купив ферму Тофтфилд и прилегающие к ней земли за 10 тысяч фунтов. В то же время он посоветовал Джону Баллантайну урезать себя в личных расходах. Переименовав купленный дом в Охотничий Ручей, он в 1818 году поселил там Адама Фергюсона с сестрами; Вильяма Лейдло он еще раньше назначил своим управляющим и предоставил ему с семьей Кейсайд, другой дом на территории растущего поместья Абботсфорд. Скотт и Фергюсон дружили еще со школьной скамьи, в доме отца Адама Скотт повстречался с Бёрнсом. Адам изучал право, но наука оказалась ему не по зубам, и он устроился в армию. После этого друзья несколько лет ничего не слышали друг о друге, пока Скотт не получил от Фергюсона длинного письма, в котором тот описывал, как каждый вечер читает своим солдатам у Торриж-Ведраш — дело было во время Испанской войны — отрывки из «Девы озера» и с каким восторгом солдаты им внимают. После завершения кампании капитан Фергюсон мечтал найти «маленькую уютную ферму на берегу Твида», и Охотничий Ручей вполне удовлетворил его идеалу. Со Скоттом у него сложились шутливо-фамильярные отношения. Они постоянно, хотя и добродушно, поддевали друг друга и радовались каждой проведенной вместе минуте. Второго такого заводилы, как Адам, среди друзей Скотта не было; он умел и историю рассказать, и песню спеть, и «уморить все застолье» своими потешными выходками.

Приобретение Охотничьего Ручья обеспечило Скотту постоянное общество Фергюсона, но он ликовал не только поэтому: ведь теперь он стал «большим помещиком». Однако и эта покупка не насытила его страсть к земле. «Я бы не стал так основательно с этим связываться, но только решусь поставить точку, как под руку обязательпо подвернется какой-нибудь лакомый участок, и я обо всем забываю», — сказал он Джону Баллантайну в августе 1820 года, а еще через три года признался: «Я вложил в Абботсфорд кучу денег, а отдачи что-то не видно». Единственная стоящая «отдача», на какую можно было рассчитывать, заключалась в продаже леса. Из его акров около пяти сотен были засажены деревьями. Желуди поступали к нему от друзей целыми бушелями54, а еще мы узнаем про тополя для болотистой почвы и лесной орешник для лощин, про три тысячи ракит, такое же количество шотландских вязов и конских каштанов, про две тысячи кустов шиповника, груды остролиста и сто тысяч берез. Разведение деревьев превратилось у него в манию. «Деревья — те же дети, — говорил он, — чужим они интересны, когда подрастут, а родителям и садовникам — сызмальства». Он с удовольствием отмечал, что у посадок четырехлетней давности вполне «бодрый» вид. Когда он потратил на деревья с десяток лет, кто-то сказал, что он, верно, находит в этом определенный для себя интерес. «Интерес! — воскликнул Скотт. — Вы и представить не можете, какое это беспримерное наслаждение: сажальщик подобен художнику, который накладывает краски на холст, — он каждую минуту видит воочию результат своих трудов. С этим не сравниться никакому занятию или искусству, ибо здесь воедино слиты все прошедшие, сущие и будущие удовольствия. Я вспоминаю, когда тут не было ни одного дерева, только голая пустошь, а сейчас оглядываюсь и вижу тысячи дерев, и за всеми, я бы даже сказал: чуть ли не за каждым в отдельности я лично ухаживал... В отличие от строительства, даже от живописи и вообще от любого промысла этот не имеет конца, не знает перерывов; им можно заниматься изо дня в день, из года в год со всевозрастающим интересом. Хозяйство я ненавижу: что за смысл откармливать и резать скотину, растить колосья, чтобы после их сжать, ругаться с фермерами из-за цен и все время уповать на погоду? Тот, кто сажает деревья, не ведает ни этих забот, ни этих разочарований». Сочинение поэм и романов было в его глазах пустяковым делом по сравнению с высаживанием кустов и деревьев: «Обещаю вам, что мои дубы переживут мои лавры; я больше горжусь разработанным мною составом навоза, чем любым другим делом, к которому приложил руку». Друзья могли бы ему возразить, что без своих лавров он бы никогда не посадил и своих дубов, а его литературные работы обогатили Шотландию куда больше, чем навоз из его конюшен.

Владения Скотта расширялись, а с ними рос и его дом. В 1816 году он собирался пристроить к дому всего четыре комнаты, причем оговаривал: «И хорошо бы это сделать поаккуратнее». К 1818 году дом уже начал превращаться в то, чему Скотт дал название «Заколдованный замок». Архитекторам Эдуарду Блору и Вильяму Аткинсону пришлось приводить свои проекты в соответствие с изменившимися требованиями заказчика. Строительство продолжалось несколько лет — то одно, то другое, — и Скотт втянулся в этот процесс так же основательно, как в разведение деревьев. В 1822 году он писал: «Я убил все это лето на то, чтобы закончить свой дом-роман, выстроенный по образцу помещичьих особняков старой Шотландии, и, надеюсь, небезуспешно передал натужливый стиль этих почтенных сооружений». О доме он отзывался как о «Великом Столпотворении», им же самим возведенном, а архитектурные украшения именовал «этим дурачеством». Он мог, конечно, посмеиваться над собственными грезами, однако Абботсфорд со всеми своими акрами воплотил в землях и камне любовь к романтическому, столь очевидную в его стихах и романах. Он не стремился копить деньги — ему нравилось их тратить, чтобы осуществлять свои мечты или облегчать жизнь другим. Может быть, самая привлекательная форма тщеславия — покупка поместья: это позволяет человеку наладить связь с матерью-землей и повысить ее плодородие, а также помочь своим ближним, если он к тому расположен. Скотт был образцовым лендлордом. Он жил в поместье, когда не требовалось его присутствия в Эдинбурге, глубоко вникал во все дела, лично знал всех своих наемных работников, заботился об их благополучии, был гостеприимным, щедрым и патриархальным хозяином. Он постоянно держал тридцать работников, даже зимой, когда другие помещики сокращали число рабочих рук, и часто посылал для них управляющему Лейдло деньги из Эдинбурга. В его владения имел доступ любой: «Ни за что не соглашусь вывешивать объявления, запрещающие под страхом судебного преследования вход посторонним». Такие надписи он считал в высшей степени обидными и оскорбительными для человеческого достоинства. У самого дома для удобства семьи было огорожено несколько тропок — «по остальным моим землям всяк волен гулять где заблагорассудится». Скотту было отрадно сознавать, что дети, нарвав с его орешника полные карманы орехов, побегут ему навстречу; от одной мысли, что при виде его они могут броситься в бегство, его бы передернуло. С соседями — будь то «старый чудак себе на уме» или «скользкий юный боб» — он поддерживал великолепные отношения. Скотт установил, что, как бы неприступно или и грубо кто из них ни держался вначале, рано или поздно можно добиться расположения этого человека, если обращаться к нему по-дружески. Скотт терпеть не мог ворчания и кислых лиц и всегда давал извозчикам и официантам слишком щедро на чай, чтобы заставить их расплыться в широкой улыбке.

В 1820 году он прикупил еще земли, а на рождество 1823-го отметил завершение строительства новой библиотеки танцами, продолжавшимися до тех пор, «пока не погасли и луна, и звезды, и газовые рожки». В те дни газ был в новинку, и Скотт завел в Абботсфорде газовую цистерну. Монтаж оборудования и поставки газа обошлись ему много дороже, чем он предполагал, но яркий свет его радовал, а запаха он не замечал. Домашние, отличавшиеся более тонким обонянием, скоро взмолились о свечах и керосиновых лампах; однако сам Скотт как по утрам любил работать при ярком солнечном свете, так и по вечерам наслаждался ослепительным блеском прямо над своей конторкой. Комбинация смрада и слепящего света в конечном счете не пошла на пользу его здоровью. Было и другое нововведение — звонки, «работавшие по фундаментальному принципу духового ружья и звонившие под воздействием сжатого воздуха без вульгарного посредничества шнурков». Реконструкция Абботсфорда еще не закончилась, когда туда на встречу нового, 1825 года съехалась масса народа, и ужин устроили в просторном холле, где, как заметил Скотт Дэниелу Терри, «моего собрания развешанных по стенам рогов... хватило бы на всех рогоносцев в мире». Но человек предполагает, а бог располагает. Это первое многолюдное беззаботное празднество в Абботсфорде оказалось и последним в таком роде.

Правда, за время преобразования фермерского дома в феодальный особняк там происходило много столь же веселых, хотя и менее людных сборищ, когда футбольные встречи, выезды на охоту и па рыбную ловлю завершались танцами, песнями и пиршеством. Если гостей набиралось побольше, Скоттов волынщик принимался, как только все усаживались за стол, маршировать перед домом, извлекая из своего инструмента те самые неподобающе пронзительные звуки, которые, по утверждению Шекспира, действуют на мочевой пузырь отнюдь не лучшим образом. В определенный момент представления хозяин приглашал музыканта в дом и подносил ему полную кружку неразбавленного виски, которую тот истово осушал, после чего роковой шум за окнами возобновлялся. Иногда гости плясали под волынку. Иногда женщины исполняли старинные баллады под аккомпанемент гитары и арфы. Иногда мужчины рассказывали всякие истории. И все это происходило в атмосфере добродушия и веселья. У хозяина была одна забота — чтобы все были счастливы. Сам он держался с такой простотой и общительностью, что кто-то однажды заметил: «Он ничем не выделяется среди прочих гостей». Гостей же в доме всегда было полным-полно; не успевали уехать одни, как появлялись другие, и комнаты никогда не стояли пустыми; и столько народу прибывало без приглашения, что трактирщикам в Мелрозе и Селкпрке было дано указание сдавать комнаты только одним приглашенным.