В кабинетике полковника был очень кропотливый стариковский порядок, а на окне в двух длинноватых ящиках, похожих на лотки, улеживались яблоки синап и какие-то груши, уже желтые, но еще твердые на вид.
От них в комнате стоял осенний законченный сладковатый запах... Митю хоронили в сентябре, и у кладбищенских ворот рядом сидели бабы с антоновкой и апортом, и, это жутко припоминает Алексей Иваныч, так же вот пахло... К удивлению полковника, передернув плечами, он задумчиво посвистывает и вдруг говорит о грушах:
- Вы заверните их каждую в бумажку, они скорее доспеют... Почему, не знаю, но это - так: скорее доспеют.
- При-шел ты? - ровным голосом своим спрашивает старуха, когда они приходят в гостиную.
- Куда же я от тебя уйду?.. Куда?.. Крест мой! - спокойно уже теперь говорит полковник.
- А-га... Крест! - повторяет старуха, и тут она зевает вдруг сладко, длинно и широко, как будто целую жизнь свою гналась она за мужем, а он все от нее увертывался, ускользал и только вот теперь пойман, навсегда пойман, никуда уже не уйдет больше, и, отдыхая, может она позволить себе это зевнуть успокоенно и глубоко, насколько дадут оплывшие тяжелые щеки.
Потом она говорит:
- Ну, при-не-си пи-ва стакан... Два ста-ка-на: может, и гость со мной выпьет. Вы пье-те пиво? - ищет она Алексея Иваныча правым ухом.
- Я пью... Я все пью... - поспешно отвечает Алексей Иваныч.
И, подсаживаясь к ней рядом, он внимательно, бесстыдно внимательно (ведь она его не видит) рассматривает ее руки, неряшливую серую кофточку из клетчатой фланели, косынку на плоской широкой голове с очень редкими тонкими, неопределимого цвета волосами, ноздреватый небольшой нос, наконец, мутные глаза... Оглядывается быстро, не вернулся ли полковник с пивом, и еще ближе смотрит на безволосые брови, точки на носу, плоские дряблые уши с коричневыми проколами для серег...
Алексею Иванычу хочется спросить, как и давно ли она ослепла, но слепая спрашивает его сама:
- А вы сю-да ле-чить-ся?
- Нет, я не болен, нет... И никогда не был болен!.. Не помню, чтоб...
- Ф-фу, господи! - закричал из дверей полковник с пивом в руках. - Я ведь тебе сказал, что они - э-э... инженер местный, - мосты тут строят... ну.
- А-а... Вы тут на службе!.. Тут до-ро-гая у нас жизнь... И есть нечего...
- Н-нет, - иногда кое-что попадается... В клубе недурно кормят.
- А вот белоцерковской вет-чины не мог-ли мне достать.
- Белоцерковской?
- Да, ее на еловых шишках коптят, - вмешался полковник, наливая пиво в стаканы. - Вкус у этой ветчины, скажу я вам... замечательный!
- На мож-же-вельни-ке ее коптят, а совсем не на еловых шишках...
- Нет, уж извини, - это тамбовскую ветчину, - ту, точно... И то я, кажется, вру, - это Могилевскую... И то вру... Ковенскую на можжевельнике коптят, а не тамбовскую... А на чем же ее коптят, - тамбовскую?
Так как полковник ожидающе смотрел на Алексея Иваныча, чтобы он подсказал, то Алексей Иваныч сказал поспешно:
- Нет, этого я не знаю... Вот (он подвинул к себе варенье) староста здешний угощал меня чем-то вкусным, из обрезков фруктовых варится... Варится и варится, и варится с сахаром, разумеется, - пока хоть ножом режь... называется бекмес... очень вкусно!
- Это мы е-ли в Ра-до-ме... помнишь?
Добычин сделал круглые глаза, пожал плечами, страдальчески повел костистой головою в сторону Алексея Иваныча и вдруг, запинаясь, совсем не о том заговорил:
- А-а... э-э-э... Вот вы говорили - фрукты... они... если их завернуть в бумажку... они тогда доспеют скорее... Почему же это, собственно, так?
Глаза у него - серые, выцветшие, в красных стариковских оболочках, в бурых мешках... "А у нее, должно быть, карие глаза были", - решает Алексей Иваныч, отвечает поспешно:
- Нет уж, не могу вам объяснить этого, - и усиленно пьет пиво большими глотками.
У дачной мебели, как и у мебели гостиниц, вокзалов, есть какой-то очень противный, ко всем равнодушный, всему посторонний вид. А Шмидт, из экономии, очень разномастную мебель напихал в эти комнаты, и какая-то вся она была жесткая, а старикам нужно бы помягче, и Алексею Иванычу жаль их, и, чтобы сказать им что-нибудь приятное, он говорит:
- Предсказание обсерватории знаете? Теплая погода простоит вплоть до самого декабря!.. Верно, верно... И сильных ветров не будет...
- А-га! - оживился Добычин. - Хотя эти предсказания, большей частью... Гм... Вот, что сильных ветров, это хорошо, это милее всего - ах, надоедные!.. И вы заметили, они ведь от облака: встанет облако такое, белое, над горой какой-нибудь, - ну и кончено, есть... Пронзительные все-таки тут ветры!.. (Даже теперь в комнате подрожал немного полковник.)
- А вы в про-фе-ранс игра-ете? - неожиданно спрашивает слепая.
"А как же?!" - только что хочет сказать Алексей Иваныч, но видит, как Добычин и головой и руками делает ему отрицательные знаки, и говорит поспешно:
- Нет... Ни вообще в карты, ни в какую игру... Бубну от козыря отличить не умею...
- Эх, вы-ы... пло-хой!
- Что делать... Вот в домино...
- А-а! - сказала старуха довольно.
Но видя, что Добычин, скорчась, ухватился за голову, добавил Алексей Иваныч:
- В домино тут принято играть, - не понимаю, какой в этом смысл...
- А я дума-ла: играете...
- Страстный игрок! - указал на жену Добычин, весь сияя тому, что Алексей Иваныч оказался так понятлив. - Когда капитан Обух батарейного командира получил, - а они с женой милейшие, конечно, люди, - партнеры ее неизменные... Когда уезжали они, - "и мы, говорит, к вам в Тавастгус... Вы нас ждите!.." А? Шутка ли, - в Тавастгус какой-то, черт знает куда! Все думали, что так это, как обыкновенно бывает... Гм... Дружеская шутка... А она - всурьез! А она всурьез!.. (Даже покраснел Добычин.)
Алексей Иваныч силился представить, как слепая может быть страстным игроком, и не мог; решил, что это раньше когда-то... как охотничий альбом и тот, семейный, с карточкой, залитой красным вином, и с другою карточкой: девочкой в белом переднике.
- Женские причуды!.. - продолжал полковник. - Вот и дочь моя тоже: цыплят не ест! "Почему же ты все решительно: говядину, телятину, баранину, и рыбу всякую, и дичь, и кур... (представьте!)... Ведь кур же ты ешь! Почему же ты цыплят избегаешь?" - "Ну, не могу..." - "Как же это прикажешь понять: "не могу"? Почему именно не можешь?" - "Ну, не могу, вот и все..." Не могу, и все! - пожал длинно плечами и посмотрел горестно.
- Мы еще к ним по-е-дем, - сказала слепая, зевнув.
- Куда? Куда поедешь?
- К Обухам... В Тавастгус...
- Во-от!.. А?.. - Добычин до того прискорбно покачал головою, что только Нелли могла его отвлечь: пришла с какою-то косточкой из кухни, положила около его ног и заурчала.
- Что, косточка, а, Нелюся?.. Ах, хорошая косточка! Ах, замечательная, а! Ах, хорошая! - Если я не похвалю, не будет есть, ни-ни-ни, - ни за что!
- Понимает вас...
- Уди-вительная!.. Все решительно понимает, - все на свете!.. Кушай, Нелюсенька, кушай: хор-рошая... Да-да-да... Замечательная!..
Тут, тихо отворив дверь, вошла и села на диван, поджав ноги, Наталья Львовна. Алексей Иваныч предупредительно повернул свой стул так, чтобы быть к ней лицом, но она не вмешалась в странный разговор: она сидела совершенно спокойно, только глядела попеременно на всех нахмуренными немного глазами, на него так же, как на отца, на мать. Теперь Алексей Иваныч присмотрелся к ней внимательней, чем раньше, и увидел, что у нее все лицо - из одних глаз, только глаза эти - не те, которые мелькали на карточках в альбоме, а от них, так много уж видевших и знающих, становилось неловко сидеть здесь на стуле, лицом к лицу.
Из черной кофточки выходила белой колонной ровная шея, и лицо, - если бы закрыть глаза, - было правильное, с немного ноздреватым, материнским носом и похожим на отцовский лбом, но видно было по глазам, до чего ей тоскливо здесь и как тоскливо было в своей комнате, где она писала письма, и, должно быть, рвала и бросала на пол, писала, рвала и бросала, - так и не могла ни одного докончить и так же смотрела на огонь свечи или на абажур лампы, как теперь на него.
Однообразно сосредоточенный взгляд всегда неприятно действует, если даже и ничего плохого за ним нет. Алексей Иваныч минут десять выдерживал, вертясь и ежась, но потом стремительно вскочил и начал прощаться, ссылаясь на какой-то расчет или отчет по работам, который он должен составить немедленно, теперь же.
Полковник усиленно просил его заходить.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ПАВЛИК
Большей частью закаты здесь были великолепны, особенно, когда после ветреного дня вдруг падала откуда-то мягкая влажная тишина. За таким закатом жадно следил однажды Павлик, боясь пропустить хоть один клочок неба, или моря, или гор. Так было не по-земному красиво все, что на глаза наползали слезы.
Отсюда море открывалось во всю ширину, и, по-вечернему, ближе стали горы справа с круглыми верхушками, обряженные в безлистые теперь уже леса, как в сизую теплую овечью волну (такой у них был вид кудрявый), а дальние горы, слева, таяли, как дымок, бестелесно.
Но главное было - небо. Никто не видал Павлика, - сидел, серенький, на сером обомшелом камне на гребне балки, - и не видно было отсюда верхних дач, и не было никого кругом, только он, Павлик, да небо в закате, - и совсем не стыдно было чувствовать по-детски, что небо-то ведь живое! Облака как будто шелестели даже, когда шли, и шли они именно так, как им надо было: справа, из-за гор, куда ушло солнце, они вырываются, - с бою берут небо, лохматые, багровые, жадные, немного безумные; слева они уже спокойней, ленивей, крылатее, небо взято; а над морем - там они лежат: там их золотой отдых.
На море - рябь, теперь мелко-блистающая, а ближе к берегам брызнули на нем извилистые длинные узкие гладкие полосы - сущие змеи - и лежали долго: поднялись с глубины морские змеи полюбоваться закатом - и так просто это было. Там змеи, а еще ближе к берегу бакланы: пролетали над самой водой удивительно чуткие к порядку и равнению птицы - сначала одна партия, в две шеренги, штук по сто в каждой, точно черные бусы, и пока летели, на глазах Павлика все блюли равнение; потом еще - одна шеренга флангом к берегу, а другая ей в затылок под прямым углом; потом еще - в виде дли