А время уходило.
Прошел июль, на исходе был уже август. При каждой возможности «условный покойник» летал за облака. Тренировался Молчанов упрямо и настойчиво. Не сразу над облаками начинал он теперь пилотаж. Молчанов брал заведомо увеличенное превышение, потом постепенно сокращал его, контролировал каждое движение, придирался к себе так, как никогда не придирается ни один даже самый строгий инспектор. Артем сбрасывал высоту метр за метром — приучал себя к близости «условной земли».
Труднее всего было выдержать осторожную последовательность действий, не дать волю чувствам, не ринуться раньше времени вниз — «на ура».
Молчанов умел отдавать себе приказы и до конца не отступать от принятых решений.
Друзья не забывали его первой неудачи, они с сомнением относились к заоблачным экскурсиям летчика и при случае непременно посмеивались:
— Жив еще, Артем?
— Ну, как облака, циркач? Работают за сетку?
— Смотри, «условный», не переплюнь Чкалова — обидится.
Молчанов отшучивался, иногда огрызался и продолжал летать. Чем дольше он тренировался, тем меньше слышалось вокруг насмешек. Никто еще не знал, чему научился Артем за облаками, но упорство всегда покоряет сильных людей.
В дни, когда небо было особенно ясным, когда в мире отсутствовала «условная земля», Артем заметно нервничал: обидно было терять время зря.
Наконец пришел его день.
Машина стремительно врывается на летное поле. Высота — метр. Уверенно начинает летчик свой пилотаж.
— Не угодил бы нынче наш «условный» в безусловные покойнички! — балагурил Саша Чумак, друг Артема, но никто не рассмеялся, никто не поддержал Чумака: разговаривать было некогда все следили за молчановским истребителем.
Пилотаж его был безупречно четок и чист. Фигуры он начинал от самой земли — трава ложилась за крылом машины. И выводил из пикирования так низко, что даже у видавших виды аэродромных людей и то дух захватывало. Казалось, летчик дразнил землю: «Врешь, не возьмешь!»
В этом полете пространства на ошибку просто не оставалось. Впрочем, теперь оно и ни к чему стало Артему: ошибка исключалась, за облаками был выверен каждый метр…
Артем Молчанов был, конечно, способным, но все же самым обыкновенным летчиком, и если ему удалось достичь в пилотаже большего, чем другим, то потому только, что он по-настоящему знал и любил свое трудное дело; потому, что он не мог не изобретать, не искать нового; потому, что он приучил себя сохранять самообладание даже в очень трудных, необычных условиях полета.
И вот это самое неумение жить спокойно, летать «тихо» представляется мне самым главным в нашем авиационном деле.
Однажды, когда я рассказывал историю Артема Молчанова в одной невоздушной компании, помню, меня спросили:
— Ну, самообладание, и беспокойный характер, и изобретательность — все это расчудесно и, наверное, даже очень правильно. Только вы нам другое скажите: а что, страшно вашему Артему совсем не было?
— Наверняка даже страшно было, особенно сначала, — не задумываясь ответил я.
И тогда все почему-то засмеялись. А кто-то бросил реплику:
— Герой, по-моему, тот, кто лишен не только боязни, но даже подобия, намека, тени страха…
Вспыхнул не новый уже спор. И, как обычно, когда в «авиационном разговоре» принимают участие не сведущие в летных делах люди, на поверхность шумной беседы вынырнул всегда раздражающий меня вопрос: «А страшно ли вообще летать?»
Почему-то я никогда не слышал, чтобы подобный вопрос задавали гонщику-мотоциклисту, работающему на треке, или штукатуру, орудующему без парашюта на высоте одиннадцатого этажа, или мастеру спорта, совершающему фигурные прыжки в воду… А вот предлагать этот вопрос летчикам стало традицией, неписаным законом. По-моему, это глупая традиция, но раз уж разговор о страхе возник, я не стану от него уклоняться.
ПОГОВОРИМ О СТРАХЕ
Обыкновенно ничего на свете не боятся только хвастуны или очень глупые люди. Хвастуны не знают страха по самой простой причине: они привыкли сочинять самые невероятные небылицы, и им ничего не стоит произвести себя в герои, а глупые храбры в любых обстоятельствах потому, что они не могут оценить истинной величины опасности и, как говорится, «прут на рожон», меньше всего задумываясь над тем, что из этого потом получится…
Помню, как во время войны летчик-истребитель, сбивший двадцать семь самолетов противника, говорил молодым, только что пришедшим в полк пилотам:
— Я много летаю. Сбил порядочно, об этом вы, наверное, уже слышали. И всегда меня возмущает, когда в газетах пишут что-нибудь в таком роде: «Этот не знающий страха ас вышел в лобовую атаку…» Ну, и так далее, в таком духе. Читаю и думаю — пригласить бы того писаку заглянуть в дырки чужих пушек. А потом пусть расскажет про лобовую атаку и объяснит, страшно это или не страшно. Что значит не знать страха? Если бы мне до вылета известно было, как обстановка сложится, чем бой закончится, тогда, конечно, можно б, пожалуй, и не бояться… Для чего я вам, молодым летчикам, говорю об этом? А вот для чего: я хочу, чтобы в первом своем боевом полете, столкнувшись нос в нос со страхом, вы не испугались — это, ребята, самое важное! Я хочу, чтобы, почувствовав мурашки на спине, колючую сухость в глотке, вы знали, что это нормально, что так у всех бывает. И тогда задача сразу станет проще — не раздумывай, хуже ты или не хуже других, плюй страху в морду, не давай ему наваливаться и делай свое дело — то самое дело, ради которого служишь. Вот такая у меня точка зрения. Между прочим, я и на теоретической конференции по воздушному бою так выступать собираюсь. Со мной не все согласны. Знаю. Но тут уж я лично ничего изменить не могу. Вот для начала и весь разговор, братцы.
Он поднялся, большой, сильный, прославленный на весь Северный фронт истребитель, хорошо, ободряюще улыбнулся и зашагал к своему искусно замаскированному самолету.
Этот откровенный разговор запомнился мне надолго. Постоянно встречаясь со многими летчиками — молодыми и старыми, зелеными новичками и опытными мастерами, я не раз убеждался, что на такую прямоту и откровенность способен далеко не всякий человек.
В любых ошибках признаваться всегда трудно, но нет, наверное, большего наказания мужчине, чем сказать о самом себе: «я струсил» или «мне было страшно».
Помню историю, которая случилась с одним из моих курсантов. Настоящую его фамилию мне называть не хочется. Почему? Это ты поймешь чуть позже. Назову курсанта — Кузин.
Так вот, был в моей группе курсант Кузин. Первую половину программы освоил он, как говорят, без сучка и задоринки. Научился уверенно взлетать, приземляться у самого «Т» и почти всегда на три точки… Словом, все шло как нельзя лучше, но тут мы приступили к полетам в зону, и я сразу понял, что радоваться еще рано.
После пилотажа Кузин смотрел хмуро, старался не попадаться мне на глаза и вообще грустил. Несколько раз пытался я вызвать его на откровенный разговор, старался выяснить, что гнетет парня, но ничего не получалось Кузин либо отмалчивался, либо отшучивался.
В молодости я с увлечением читал книжку французских летчиков Монвиля и Коста «Искусство пилотажа». Из этой полезной не только для всякого инструктора, но и для любого летчика книги я выписал тогда, а потом на всю жизнь запомнил такие слова:
«Хороший инструктор — редкая птица: он должен обладать взглядом орла, от которого ничего не скроется, кротостью белого голубя, мудростью совы и неутомимым красноречием попугая, который изо дня в день повторяет хорошие советы».
Всегда я мечтал хоть чуточку походить на такого инструктора. А в ту пору, когда мне пришлось обучать Кузина, быть кротким и мудрым (особенно мудрым), не могу даже тебе передать, как хотелось — ведь это было в первый год моей инструкторской работы, и лет инструктору было тогда почти столько же, сколько его курсантам…
Однако, как я ни старался быть прозорливым, разгадать причины плохого настроения курсанта мне никак не удавалось.
Но вот однажды на высоте полторы тысячи метров перед вводом самолета в штопор, заглянув в зеркальце, укрепленное над головой инструктора, я увидел лицо Кузина. Казалось, курсант окаменел — глаза стали совершенно круглыми и какими-то незрячими, на лбу выступили мелкие бусинки пота, углы рта старчески опустились. И тогда я понял — Кузин боится штопора.
Это открытие не очень меня удивило. О штопоре так долго рассказывали всякие вздорные истории, накручивали вокруг этой фигуры немыслимые ужасы, передавая из уст в уста подробности истинных и вымышленных катастроф, что, поверив во все россказни, не мудрено было и испугаться.
После этого полета я спросил Кузина, чего именно он боится на штопоре. Курсант ответил мне довольно резко (резче, чем полагается отвечать инструктору): «Вы же — пророк, насквозь видите, знаете, о чем я в полете думаю, и что боюсь, знаете, к чему же вопросы — вам и так должно быть все ясно…»
Тогда, забыв, что инструктор обязан быть не только мудрым, как сова, но еще и кротким, как белый голубь, я не удержался и как мальчишка мальчишку обругал Кузина.
— Дурак ты, — сказал я ему в сердцах, — как же я выучу тебя летать, если не узнаю, чего именно ты боишься на штопоре? От какой болезни тебя лечить?
Против ожидания, Кузин не вспылил, не обиделся и не пошел жаловаться на меня командиру звена. Он сразу же, и притом довольно спокойно, ответил по существу:
— Товарищ инструктор, я не всего штопора опасаюсь, а только… не знаю даже, как бы это вам лучше объяснить… одно меня беспокоит, понимаете: сумею ли я отличить правый штопор от левого, если сорвусь нечаянно?..
Услышав такое признание, я чуть было не расхохотался — как это можно не различить правой руки от левой, — но вовремя сдержал себя. Во-первых, человек сказал мне правду, и за это я уже не имел права смеяться над ним; во-вторых, вспомнил, как в первых самостоятельных полетах по кругу я сам все время боялся спутать указатель скорости с высотомером. Теперь мне, инструктору, казалось,