Вампилов — страница 17 из 76

В связи с Девятой симфонией Игорь Петров припомнил в своей книге «Гитара милая, звени, звени…» один эпизод. «Ранней весной (кажется, 58-го года) Саня пригласил нас к себе на 3-ю Железнодорожную, обещав какой-то сюрприз. Оказалось, его брат купил радиолу, изготовленную где-то в Прибалтике, — массивную, облицованную темным деревом, с мощным звуком и диапазонами высоких и низких частот. Никакого сравнения с примитивными электропроигрывателями!

Поставил Саня Девятую симфонию, настроил диапазоны — и первое впечатление, будто слушаешь живой оркестр… Потом мы вышли на крылечко покурить. Было темно, морозно. Небо закрывали низкие серые тучи. Из домика глухо доносились звуки симфонии. И вдруг — вначале это показалось чистым ребячеством — Саня начал фантазировать: “Представляешь — летом. Распахнуть окно и спросить у прохожего: ‘Вам это не приходилось слушать? Каково? Неплохо звучит?’ ” Я закивал, поддавшись его эмоциональному всплеску…»

Думаю, что бетховенская музыка не раз наталкивала Вампилова на размышления о жизни и искусстве. Поэзия, витавшая в четырех стенах его убогого пристанища, плохо вязалась с нашей тогдашней жизнью, с тем, что повседневно говорилось, писалось, внедрялось в бытие. Судьба великого композитора — череда страданий, перенесенных только благодаря огромной воле, творческой страсти и порыву к счастью, — эта судьба была опорой думающему и чувствующему человеку среди людской пошлости, мелких желаний благ и удобств. Совсем не случайно записал Вампилов в своей рабочей книжице:

«Бетховен не повторится. Чем дальше от Бетховена, тем больше человек (в известном смысле) будет становиться животным, хоть и еще выше организованным. В будущем человек будет представлять из себя сытое, самодовольное животное, безобразного головастика, со сказочным удобством устроившегося на земле и размышляющего лишь о том, как бы устроиться еще удобнее. Время Пушкиных и Бетховенов будет рассматриваться как детство человечества. Головастик скажет: “Как ребячились люди! Занимались какой-то поэзией, как это… Музыкой. Что это такое? И зачем она им понадобилась?”».

И неудивительно, что в записной книжке Вампилова есть строки, которые родственно перекликаются с мыслью Бетховена, высказанной им в своем завещании. Обращаясь к братьям, композитор дал им выстраданный совет: «Растите детей ваших в добродетели: только она одна и может дать счастье, а совсем не деньги. Говорю это по личному опыту». Нечто похожее записал и Вампилов — не важно, о реальном человеке или о герое будущего произведения: «Он хотел достичь всего через материальное могущество. Это такая грубая, такая общая ошибка — он ничего не достиг».

Его привлекали судьба и музыка Моцарта, постоянная борьба света и тени в его жизни и творчестве. Свет, радость, душевная свобода — это звучавшие в Санином жилище Двадцать пятая и Сороковая симфонии, «Маленькая ночная серенада»; темный вихрь беды, скорбь — это сменявший их «Реквием». Пугающую загадку, таинственность нес с собой рассказ Вадима Гребенцова о «человеке в черном», посетившем Моцарта и заказавшем ему траурную музыку.

Кудесник оперы Верди был с нами и на репетициях оркестра — в перерывах то один, то другой подбирал его мелодии; и в комнате общежития — тут оперой «Травиата» частенько начинался и заканчивался день, и каждый из нас, по вкусу, подтягивал жалким голосом исполнителям партий Альфреда или Жермона; и в домике Сани — он любил ставить пластинку с оперой «Риголетто». По воле Вампилова герой его рассказа «Исповедь начинающего», томясь у дверей редакторского кабинета, вспоминает фрагмент именно этого произведения:

«По коридору туда и обратно ходит, напевая драматическую тему из второго действия “Риголетто”, молодой человек в черном костюме с бледным лицом. Испачканные в чернилах руки он заложил за спину и нервно шевелит там большим пальцем.

Молодой человек: Ля-ля, ля-ля, ля-ля, ля-ля, ля-ля, ля-ля. (Вздрагивая и останавливаясь.) Не знаю, как я кончу, но начал я плохо…»

Много обсуждений вызывала в нашем кружке музыка отечественных композиторов. Слушая «Арагонскую хоту» Глинки или «Итальянское каприччио» Чайковского, поражались широте русской души, русского гения, так хорошо чувствующего музыкальный лад другого народа. И всегда оставляла глубокое впечатление музыка, рожденная поэзией и печальной неустроенностью российских просторов, их суровой историей: увертюра к опере «Руслан и Людмила» и «Вальс-фантазия» Глинки, Первый концерт и «Времена года» Чайковского, мелодии Римского-Корсакова, Бородина, Мусоргского, Рахманинова. Однажды Игорь Петров принес Первую симфонию Калинникова, композитора, редко исполняемого и тогда, и сегодня. Главная тема симфонии — мелодия, взятая, вероятно, из народной песни, дохнула такой знакомой русской неохватностью и печалью! Еще одно имя встало в нашем сознании рядом с Кольцовым, Некрасовым, Есениным.

Всегда под рукой был большой набор пластинок с записями Шаляпина. В те времена нельзя было прочитать мемуаров великого певца, достоверных свидетельств о его отъезде из России и жизни за рубежом, о травле его на родине в 1920-е годы. Но, слава богу, с нами оставались голос Шаляпина, его могучий талант, его боль о России.

Потрясающе действовал на нас в шаляпинском исполнении романс Глинки «Сомнение». Кажется, Саня первым обратил наше внимание на стихи Есенина, написанные под воздействием этого романса:

Слушай, поганое сердце.

Сердце собачье мое.

Я на тебя, как на вора,

Спрятал в рукав лезвие.

Строки эти всплывали в сознании, усиливали трагизм того, что мы жадно слушали.

Совпадала по чувству с романсом Глинки ария Алеко, которую пел Шаляпин; ее запись в те же минуты, следом, включал Саня. Опять тревожная музыка… чреватые взрывом ревности слова:

Весь табор спит.

Луна над ним полночной красотою блещет.

Что ж сердце бедное трепещет?

Какою грустью я томим?

В этих святых минутах была разгадка того, что могло удивлять не только посторонних, но и нас в самих себе: как же это вы, ребята, ходите на танцульки, где неизменно гвоздь программы буги-вуги, и вам нравится университетский джаз, особенно мгновения, когда три саксофониста в черных смокингах и белых рубашках с бабочками, начиная солировать, одновременно и резко встают и слегка вскидывают свои инструменты, вы даже дружески улыбаетесь им, потому что часто репетируете рядом, в соседних комнатах, и достаточно знакомы; вы сами носите пусть не «дудочки» и не экзотической расцветки пиджаки, но все же обуженные брюки и пестроватые костюмы — как же это вы, ребята, спеша за модой, играете в непопулярном, немодном оркестре народных инструментов и, собираясь на квартире товарища, слушаете музыку, которой сто, а то и двести лет от роду?

Отвечала на это душа, ликующая и плачущая, беспричинно мрачнеющая и так же беспричинно торжествующая. Вампилов в рассказе «Моя любовь» устами своего молодого героя объяснился так: «Мне казалось, что это тонкое и глубокое чувство, которым жила и входила в душу музыка, — мое чувство, и мне захотелось вдруг видеть Веру и говорить ей что-нибудь красивое и нежное…»

Не знаю, согласятся ли со мной искусствоведы, но, по-моему, у каждой пьесы Александра Вампилова есть своя музыкальная тема, точнее, темы, перетекающие друг в друга, поскольку произведения его напоминают симфонии.

Причем на сцене, в спектакле, музыка, заключенная в драме или комедии, часто теряется; я отчетливее, чище слышу ее при чтении вампиловского текста: в его стремительном и одновременно напряженном диалоге, в исповеди героя, в точной и всегда значительной ремарке автора. Трагическая и нарастающая мелодия гибели человека, распада его души в «Утиной охоте»; в «Старшем сыне» — сквозная, не убитая беспощадной жизнью музыка, напоминающая об отзывчивости, доверии, доброте… И так в каждой пьесе. Ибо музыка для Вампилова была частью его существа и, значит, частью творчества, не прикладной, внешней, а неотъемлемой, глубинной. Она сопровождала его раздумья, и она, без сомнения, воплотилась в его слова.

* * *

Вечная претензия к мемуаристам: зачем вы делаете из героя своих записок ангела? Наводите глянец, и вот уже человек теряет живые черты, у него нет слабостей, недостатков, ошибок.

Об Александре Вампилове все знавшие его рассказывают с симпатией. И это объяснимо. То, что было главным в его личности, не могло не привлекать. Но в нем, конечно, жили и «бесы». Правда, они были… как бы это выразиться?.. тоже особыми, вампиловскими.

Расскажу один случай, и вам, возможно, станет яснее, что имеется в виду.

Известно, что в день стипендии студенты — самые богатые люди. Небольшой компанией, вчетвером, мы посидели в ресторане «Сибирь» и вышли на весеннюю улицу. Вечер стоял чудесный, теплый, было еще довольно светло. Саня вынул папиросы, раздал нам, бросил пустую пачку в урну, но промахнулся. Двое моложавых тренированных мужчин, стоявших рядом, у входа в гостиницу, неодобрительно глянули на нас, один посоветовал:

— Подними-ка, парень.

У Сани взыграло.

— Знаешь, друг, — надменно сказал он, — мы можем заставить тебя извиниться по-французски, снять свои штиблеты и удалиться бесшумно на цыпочках.

Не выдумываю: он произнес именно эту фразу из рассказа «На скамейке»; сейчас не припомню только, была ли уже написана эта новелла или нет.

Незнакомцы буквально прыгнули на нас. Не успел я моргнуть глазом, как уже лежал на одном из своих друзей, поперек, со свирепо заломленными назад руками. Дядя больно упирался коленом в мой позвоночник. Второй точно так же придавливал к земле крестовину, составленную из Сани и моего третьего несчастного друга…

Потом мы сидели в отделении милиции, в кабинете начальника, одного из моложавых тренированных мужчин, и уныло отвечали на вопросы.

Вот и судите сами, что это было в поведении Сани: заносчивость, которую он всегда не любил в людях, или что-то другое? Если даже и заносчивость, то с одной поправкой. Он как бы примерял на себя маску выдуманного им литературного героя, проигрывал ситуацию, в которой тот мог оказаться, говорил его словами. И ждал: как все это воспримут?