Вампилов — страница 28 из 76

Петр Дедов, новосибирский журналист, учившийся с Александром, вспоминал:

«Со всего Союза мы съехались — люди все пишущие, мечтающие о будущем, о настоящем творчестве, а главное, молодые и потому счастливые…

И как водится среди пишущих людей, сразу же организовали литературный кружок: собирались вечерами, читали свои опусы, спорили до хрипоты и до поздней ночи, даже пытались выпускать что-то наподобие рукописного альманаха.

Руководил кружком кто-то из поэтов, забыл его фамилию, помню только, что человек тот был шумный, громогласный, и потому наши сборища походили часто на митинги. Так вот, официально-то был выбран этот шумный поэт, однако душой кружка, его вдохновителем и, если можно так сказать, его совестью сразу же стал Саша Вампилов. И это было несколько странно, потому что Саша среди нас, кажется, был самый молодой и самый-самый незаметный, ну, тихий и застенчивый, что ли.

Помню, какие страсти бушевали на том литкружке: ораторы кричали криком, махали руками, перебивали друг друга, даже вскакивали на стол, а Саша, как обычно, сидел в своем уголке и наблюдал оттуда, казалось, беспристрастно, с какой-то даже дремотной вялостью на бледном неулыбчивом лице. Но стоило ему заговорить своим тихим, без выражения, голосом, как сразу все замолкали и оборачивались в его угол».

Особенно емко и часто смешно Вампилов высказывал свои замечания о том, что читалось в литкружке. Тут Дедов не пощадил даже собственного самолюбия:

«Сам я в то время тайком пописывал басни. Мне казалось, что это у меня неплохо получается. Я решил прочитать их на одном заседании кружка. Но ожидаемого смеха в смешных, на мой взгляд, местах не последовало. А после того, как я закончил, наступило неловкое молчание. Вот бывает такое: вроде бы не хочется обидеть товарища правдой, и неправду сказать язык не поворачивается. Громогласный наш руководитель поднялся, оглядел потупившихся ребят:

— Ну как, мужики? Я считаю, что… Какое твое мнение, Саша?

Все повернулись в сторону Вампилова. Он прямо поглядел мне в глаза и спокойно сказал:

— Эти басни — результат того, что автора мало в детстве пороли…

Лишь после, когда мы сошлись поближе, я понял, что Вампилов не мог иначе: литература, искусство для него были настолько святым делом, что идти на любой компромисс “воротило с души”, как любил он выражаться.

Помню, при обсуждении длиннющей поэмы нашего громогласного руководителя, в которой с примитивно-базарной откровенностью рассказывалось о любовных похождениях лирического героя, Вампилов вскользь заметил:

— А мне в школе надоело про это… Про любовь и размножение одноклеточных…»

Вампилов жадно впитывал столичные впечатления. Его записная книжка полна заметок — то кратких, то подробных. Здесь — размышления о шумной московской жизни, услышанный и вычитанный в газете любопытный факт, примечательный разговор с коренным горожанином, поэтический или буднично-скучный пейзаж и, конечно, смешная, чисто вампиловская фраза, не одна и не две:

«В столице трудно родиться поэту. Москвичи с детства всё знают. Задумчивых в Москве нет. Всех задумчивых в Москве давят машинами. Поэты родятся в провинции, в столице поэты умирают».

«В 1961 году в Москве действует около 70 церквей. Артисты (московские) за выступление в хорах получили 13 млн. рублей в год».

«Пожилой москвич:

— Мы какими были? Черный костюм, ботинки щучкой, бабочка пестренькая… Я ничего еще: с девками пить, гулять буду, но не полностью. Резюме, так сказать, уже не подведу».

Трубная площадь. Осень. Сырой, судорожный ветер. Дома старые, как деревья. Всё так и осталось с тех пор, как писалось: «В Москве, на Трубной площади…»:

«Чувствуется, как мост, белые дома на горе, сады — вся земля тихо скользит, удаляется от заката».

«Был вечер. Посинели сугробы. Мутный свет матовых фонарей с черных чугунных столбов падал на лица прохожих. Их лица были задумчивы, до жалости серьезны, вечерняя тоска остановилась в их глазах. Красные вывески магазинов, реклама кинотеатров, два прекрасно одетых пижона, женский смех, беготня. Я нырнул в полуподвал “Гастронома”, там почти никого не было. В серых половинках окна мелькали ноги прохожих. Я смотрел на них. Особенно бросилось в глаза удручающе согласованное движение проходящих пар. В них мне казалась извечная каменная поступь тоски».

«Слова, теплые, как постель тридцатилетней вдовы»…

«Старики, спекулирующие своим прошлым»…

«Она занималась легким образом жизни»…

Петр Дедов утверждал в воспоминаниях, что Вампилов посылал или относил в редакции журналов свои юмористические рассказы. Других подтверждений этого нет, как нет и результата. А вот ответ, будто бы полученный Сашей из одной редакции, если и сочинен мемуаристом, то — в «вампиловском духе»:

«Пишут: “Главная героиня рассказа, девушка Дарья…” А у меня в том рассказе собаку Дашкой зовут…» (заметим, что такого рассказа у Вампилова нет. — А. Р.).

Другой сокурсник Александра, вологжанин Владимир Аринин припомнил: Вампилов как-то сказал, что хотел бы «написать “нечто” о… современном авантюристе. Чем будет заниматься советский авантюрист? Наверно, он будет обманывать женщин, начальство на работе, дурачить приятелей и знакомых. В нем что-то должно быть от Джека Лондона или Хемингуэя — любовь к природе… И отрицание обычных норм, искусственной морали. Конечно, в нем много скверного и злого. Но все равно он интереснее большинства».

«Не берусь ничего утверждать, — продолжал Аринин, — но, кажется, в тех словах Вампилова уже тогда звучало что-то похожее на Зилова…»

Оба Сашиных приятеля по московской учебе не могли обойти его литературных пристрастий. Даже если оба автора испытали влияние поздних книг, статей, воспоминаний о Вампилове, нужно привести свидетельства того и другого журналиста.

Петр Дедов написал: «Я знал, что он пристрастен к драматургии, что любимый его писатель — Чехов, о котором Саша как-то высказался примерно так: “Чехов — насквозь драматург, даже в письмах. Когда читаешь Чехова, то не замечаешь напечатанных в книге слов: сама жизнь течет перед глазами”…»

Владимир Аринин припомнил историю, произошедшую в учебной группе: «Мне памятен наш разговор о Достоевском, состоявшийся по весьма печальному поводу. У нас с курса был отчислен один из слушателей за антисоветские взгляды… И над ним было устроено публичное судилище. Среди обвинений в его адрес было и такое: проповедовал мистические воззрения, почерпнутые из Достоевского.

Мы с Вампиловым были удручены этим судилищем. Но после собрания заговорили как раз о Достоевском. И Вампилов рассуждал примерно так: “А что Достоевский? Какие такие у него мистические воззрения? Какой он мистик? Нет, он — реалист. Величайший к тому же. Он реален, как сама жизнь. А многое, что говорится о нем, — искусственность. Правда, он сам дал к тому несколько поводов. Но фантастические сюжеты — это как раз и нужно в литературе. Ведь натуралистический реализм — бескрыл. А фантастический реализм — это вершина, к которой надо стремиться”».

И очень важные слова нашел автор воспоминаний, заключая свой очерк. В них — впечатление, которое осталось у него от общения с Вампиловым:

«У него была чистая, светлая, даже нежная душа. Я помню, как он нес подснежники для женщины, пряча их под пальто от холода. Кажется, он готов был замерзнуть сам, лишь бы не замерзли цветы…»

* * *

Возможно, невольный соглядатай подсмотрел, как Саша нес цветы для своей однокурсницы Галины Люкшиной. О их чувствах друг к другу много лет спустя она рассказала в опубликованных мемуарах.

В Вешняках собралось тогда три десятка молодых журналистов. Среди них было немало парней и девчат старше Вампилова, но, как подчеркнула Галина, «верховодил всегда почему-то самый младший — Саша»:

«Он купил карту Москвы, выбирал маршрут, предлагал, куда пойти, легко ориентировался в незнакомом городе. Ходили на выставки и в музеи, особенно любили театр… Выбирали театр, спектакль, режиссеров, актеров. Саша уже тогда разбирался в этом лучше всех нас, и мы доверяли его вкусам. Так, в “Современнике”, куда попасть было, пожалуй, труднее всего, посмотрели “Голого короля” и “Вечно живые”, в театре имени Вахтангова — “Иркутскую историю” Арбузова, в театре имени Маяковского (возможно, ошибаюсь, ведь столько лет прошло!) — “Медею”. Никак не могли попасть в Большой, но однажды повезло. Достали два билета на галерку…

В воскресенье, как правило, шли в Музей изобразительных искусств имени Пушкина или в Третьяковскую галерею. В Третьяковку ходили не раз и не два. В каждое посещение знакомились с одним или двумя художниками. Перед этим в библиотеке брали книги о них, покупали репродукции, а потом уже любовались шедеврами в залах Третьяковской галереи. Саша любил Репина, Врубеля, Айвазовского. После знакомства с Айвазовским он мечтал увидеть Черное море. О Врубеле он прочел все, что нашел в библиотеке, стал собирать репродукции с его полотен. И каждый раз, когда бывали в Третьяковке, обязательно заходили во врубелевский зал…

В музее на Волхонке мы долго бродили по залам первого этажа, потом поднялись на второй. И тут увидели полотна французских импрессионистов — Клода Моне, Анри Матисса, Камиля Писсарро. Мы переходили из одного зала в другой, нас завораживали их полотна, и в то же время многое было для нас неожиданностью. Мы вновь и вновь возвращались то к “Белым кувшинкам” Моне, то к “Девушкам в черном” Ренуара, то к “Голубым танцовщицам” Дега. Захотелось побольше узнать о художниках. В первом зале мы задержались еще и у небольших скульптур Родена “Поцелуй”, потом на “Вечной весне”, и, когда переводили глаза с одной скульптуры на другую, наши взгляды встретились. Саша подошел ко мне, взял за руку, нежно поцеловал ее. Уже тогда, в свои 24 года, он понял (как напишет через год в одном из своих писем из Иркутска): “В этом мире нет ничего искреннего, кроме любви”. Мы долго были под впечатлением этих скульптур, стояли, завороженные истинной красотой роденовских творений и чувствами, которые они вызывали у каждого, кто останавливал на них свой взгляд. Они покорили наши сердца, а, возможно, они были созвучны нашему душевному настрою…»