Вампир Арман — страница 42 из 86

Я понял.

– Слушая их, ты открываешь свои мысли, и они могут узнать, что мы рядом?

– Да, умник. Так ты готов вернуться домой?

Я закрыл глаза. Я перекрестился по старому обычаю, справа налево. Я подумал об отце. Мы были в диких степях, он высоко поднялся в стременах, держа в руках свой гигантский лук, лук, который мог согнуть только он; как мифический Одиссей, выпускал он стрелу за стрелой в налетевших на нас разбойников, прямо на скаку, держась на коне с таким мастерством, словно он сам был турком или татарином. Стрелу за стрелой быстро выхватывал он из висевшего за спиной колчана, вкладывал ее в лук и стрелял, несмотря на то, что конь галопом несся по высокой траве. Ветер развевал его рыжую бороду, а небо было таким синим, таким синим, что…

Я прервал свою молитву и чуть не потерял равновесие. Господин поддержал меня.

– Очень надеюсь, что ты покончишь с этим побыстрее, – сказал он.

– Поцелуй меня, – сказал я, дай мне свою любовь, обними меня, как всегда, мне так нужны твои руки. Направляй меня. Но обними меня, да. Дай мне положить голову тебе на плечо. Да, ты мне нужен. Да, я хочу побыстрее со всем покончить, а все уроки, которые останутся в голове, забрать домой.

Он улыбнулся.

– Дом теперь у Венеции? Ты так быстро принял решение?

– Да, я даже сейчас это понимаю. Впереди лежит земля, где я родился, это не обязательно дом. Идем?

Подхватив меня на руки, он поднялся в воздух. Я закрыл глаза, лишившись тем самым последней вспышки неподвижных звезд. Мне казалось, что я заснул, прижимаясь к нему, не видя снов, не чувствуя страха. Потом он поставил меня на ноги.

Я мгновенно узнал высокий темный холм, голый дубовый лес с обледенелыми черными стволами и скелетообразными ветвями. Вдалеке, внизу, блестела полоска Днепра. У меня зашлось сердце. Я осмотрелся, ища глазами унылые башни верхнего города, той части города, что мы называли Владимирской, то есть, старый Киев.

Я стоял в нескольких ярдах от куч камней, которые когда-то были городскими стенами.

Я шел первым, легко взбираясь на камни, блуждая среди развалин церквей, церквей, когда-то славившихся своей красотой, пока хан Батый не сжег город в 1240 году.

Я вырос в этих джунглях древних церквей и разрушенных монастырей, где часто спешил на службу в Софийском соборе, в одном из немногих памятников, которые пощадили монголы. В свое время он гордился своими золотыми куполами, подавляя все прочие церкви, и, по слухам, считался даже более величественным, чем его тезка в далеком Константинополе, поскольку был больше по размеру и хранил массу сокровищ.

Я же знал только его величавые останки, поцарапанную скорлупу. Сейчас мне не хотелось заходить в церковь. Мне хватило и внешнего осмотра, потому что теперь, проведя несколько счастливых лет в Венеции, я представлял себе былое величие этой церкви. После великолепных византийских мозаик и картин собора Сан-Марко, после древней византийской церкви на венецианском остров Торчелло, я понимал, какое это когда-то было потрясающее зрелище. Вспоминая оживленные толпы венецианцев, ее ученых, школяров, юристов, купцов, я мог наделить кипящей энергией этот унылый, запущенный пейзаж.

На земле лежал глубокий, плотный слой снега, и в тот холодный ранний вечер немногие вышли на улицу. Так что мы могли чувствовать себя свободно, легко ходить по снегу, не выбирая удобную тропу, как смертные.

Мы подошли к длинной полосе разрушенной крепостной стены, к бесформенной заснеженной ограде, и оттуда я взглянул на нижний город, который мы называли Подол, на единственную оставшуюся часть Киева, на город, где, в грубой бревенчатой избе, в нескольких ярдах от реки, я родился и вырос. Я посмотрел вниз, на закопченные крыши, на покрытую очищающим снегом кровлю, на дымящие трубы, на узкие, изогнутые, засыпанные снегом улицы. У реки давно уже выстроилась целая сеть таких домов и прочих зданий, которые выдерживали как пожар за пожаром, так и самые страшные татарские набеги.

Население города состояло из торговцев, купцов и мастеровых, прикованных к реке и богатствам, которые она приносила с востока, к деньгам, которые некоторые могли заплатить за товары, которые она везла на юг, в европейский мир. Мой отец, неукротимый охотник, торговал медвежьими шкурами, которые он в одиночку привозил из чащи огромного леса, простиравшегося далеко на север. Лиса, куница, бобр, овчина – он торговал всеми этими мехами, и так велики были его сила и удача, что ни одному мужчине и ни одной женщине из нашей семьи никогда не приходилось продавать свое рукоделие или нуждаться в пище. Если мы голодали – а мы голодали, то причина заключалась в том, что пищу съедала зима, что кончалось мясо, а на отцовские деньги нечего было купить.

Стоя на крепостной владимирской стене, я вдохнул запах Подола. Я различил зловоние гниющей рыбы, скота, грязной плоти и речной слякоти.

Я завернулся в свой плащ, сдул с меха снег, попавший мне на губы, и оглянулся на темные купола собора, выделявшиеся на фоне неба.

– Давай пройдем дальше, давай пройдем мимо замка воеводы, – сказал я.

– Видишь то деревянное здание, в прекрасной Италии никто не назвал бы его дворцом или замком. Здесь это замок.

Мариус кивнул. Он сделал успокаивающий жест. Я вовсе не обязан был вдаваться в объяснения по поводу этого чуждого ему места, откуда я пришел.

Воевода был нашим правителем, в мое время воеводой был князь Михаил из Литвы. Кто стал воеводой сейчас, я не знал.

Я сам удивился, что использовал правильное слово. В своем предсмертном видении я не сознавал языковых различий, и странное слово «воевода» ни разу не срывалось с моих губ. Но я видел его вполне отчетливо – круглая черная шапка, темная плотная бархатная туника и войлочные сапоги. Я пошел первым.

Мы приблизились к приземистому зданию, больше всего напоминавшему крепость, построенную из громадных бревен. Его стены поднимались вверх под элегантным уклоном; четырехъярусную крышу венчали многочисленные башни. Я рассмотрел центральную крышу, своеобразный пятигранный деревянный купол, его четкий силуэт на фоне звездного неба. В огромном дверном проеме пламенели факелы, как и вдоль стен внешнего ограждения. Все окна были плотно закрыты, чтобы не впускать ни зиму, ни ночь.

Были времена, когда я считал, что это – величайшее строение христианского мира.

Нам не составило труда ослепить стражу несколькими быстрыми словами и стремительными движениями, проскользнуть мимо и войти в сам замок.

Внутрь мы попали через заднее хранилище и тихо пробрались к наблюдательному пункту, откуда можно было подсматривать за небольшой толпой закутанных в меха благородных господ, сбившихся в центральном зале под голыми балками деревянного потолка вокруг бушующего огня.

Они сидели на огромной куче разбросанных ярких турецких ковров в огромных русских креслах, геометрическая резьба на которых не представляла для меня загадки. Из золотых кубков они пили вино, разливаемое двумя мальчиками в кожаной одежде, а их длинные, просторные, перехваченные поясами одеяния были синими, красными, золотыми – не менее яркими, чем разнообразные узоры ковров.

Грубо оштукатуренные стены покрывали европейские гобелены. Знакомые старые сцены охоты в бесконечных лесах Франции, Англии или Тосканы. На длинной скамье, заставленной пламенеющими свечами, были накрыты простые блюда из мяса и птицы.

В комнате было настолько холодно, что господа надели русские меховые шапки. Какой экзотикой казались они мне в детстве, когда отец привел меня предстать перед князем Михаилом, испытывавшим вечную благодарность перед отцом за чудеса доблести, благодаря которым тот приносил из диких степей великолепную дичь, или же доставлял ценные свертки союзникам князя Михаила в западные литовские форты. Но это были европейцы. Я их никогда не уважал. Отец слишком хорошо научил меня, что они всего лишь ханские лакеи, они платят за право нами управлять.

– Никто не восстанет против этих воров, – говорил отец. – Так пусть поют свои песни о чести и храбрости. Они ничего не значат. Ты слушай мои песни.

А мой отец песни петь умел.

При всей его выносливости в седле, при всей его гибкости в обращении с луком и стрелами, при всей его грубой звериной силе в обращении с широким мечом, он обладал способностью извлекать длинными пальцами музыку из струн старых гуслей и даром петь песни, повествующие о древних временах, когда Киев был великой столицей, когда его церкви соперничали с храмами Византии, когда его богатства потрясали весь мир.

Через минуту я был готов идти. Я бросил на память последний взгляд на этих старомодных людей, съежившихся над золотыми кубками с вином, поставив ноги в меховых сапогах на замысловатые турецкие коврики, на стенах играли их тени. Они даже не подозревали о нашем присутствии, и мы удалились.

Теперь пора было пройти к другому городу на холме, к Печерску, под которым лежали обширные катакомбы Печерской Лавры. Я вздрагивал при одной мысли о ней. Казалось, пасть лавры поглотит меня, я пророю нору через влажную, сырую землю, буду вечно стремиться к солнечному свету и никогда не найду выход.

Но я все же пошел туда, тащась через слякоть и снег, и снова сумел пробраться внутрь благодаря нашей бархатной гибкости, на сей раз я шел впереди Мариуса, бесшумно срывая замки с помощью своей не сравнимой с людьми силы, приподнимая двери, когда открывал их, чтобы ничто не давило на скрипучие петли, и стремительно, как молния, пересекая комнаты, чтобы смертные глаза воспринимали нас лишь как холодные тени, если они вообще нас замечали.

Воздух здесь оказался теплым, застывшим – настоящее благо, но память подсказывала мне, что смертному мальчику было не так уж ужасно жарко. В скриптории при дымном свете дешевого масла несколько братьев согнулись над наклонными столами, трудясь над копиями текстов, как будто изобретение печатного станка их не коснулось – так оно, несомненно, и было на самом деле.

Я разглядел тексты, над которыми они работали, и узнал их – Патерикон Киево-Печерской лавры, содержащий удивительные сказания об основателях монастыря и его многочисленных живописных святых.