У меня волосы встали дыбом. Иван, мой отец, жив? Иван остался в живых, чтобы умереть с позором? Ивана не убили в дикой степи?
Но в их темных лбах кончились и мысли о нем, и слова. Мой дядя запел новую песню, танцевальную. В этом доме танцевать было некому – все устали от тяжелой работы, женщины слепли, продолжая латать лежащую на коленях одежду. Но музыка их подбодрила, и один из них, мальчик, младше, чем я был, когда умер, да, мой младший брат, тихо прошептал молитву за моего отца, чтобы отец сегодня не замерз до смерти, свалившись пьяным в сугроб, что случалось нередко.
– Прошу тебя, приведи его домой, – шептал мальчик. Потом я услышал за своей спиной голос Мариуса – он пытался расставить все по местам и успокоить меня:
– Да, это, несомненно, правда. Твой отец жив.
Не успел он предостеречь меня, как я обошел дом и открыл дверь. Я сделал это сгоряча, не подумав, мне следовало спросить разрешения у Мариуса, но я уже говорил, что был неуправляемым учеником. Я не мог иначе.
В дом ворвался ветер. Съежившиеся фигуры вздрогнули и натянули на плечи густой мех. В пасти кирпичной печи великолепно полыхнул огонь.
Я знал, что нужно обнажить голову, в моем случае – снять капюшон, встать лицом к иконам и перекреститься, но этого я сделать не мог.
В действительности, чтобы замаскироваться, я, закрывая дверь, натянул капюшон на голову. Я прислонился к двери. Я поднес ко рту край плаща, чтобы скрыть все лицо, за исключением глаз, и, может быть, копны рыжеватых волос.
– Почему Иван запил? – прошептал я на вернувшемся ко мне старом русском языке. – Иван был в городе самым сильным. Где он сейчас?
Мое вторжение вызвало только настороженность и злобу. Пламя в печи затрещало и заплясало, пожирая свежий воздух. Иконостас сам по себе казался костром сияющих огней – светлые лики и разбросанные между ними свечи, пламя другого, вечного характера. В дрожащем свете я ясно видел лицо Христа, казалось, он не сводил с меня глаз, пока я стоял у двери.
Дядя поднялся и сунул гусли в руки маленького, незнакомого мне мальчика. Я увидел, что в тени на своих кроватках садились дети. Я увидел, как в темноте поблескивают их обращенные ко мне лица. Те же, кто сидел на свету, сбились вместе и посмотрели мне в лицо.
Я увидел свою мать, иссохшую, унылую, как будто с момента моего исчезновения минули века – настоящая старуха в углу, вцепившаяся в коврик, прикрывавший ее колени. Я всматривался в нее, пытаясь разгадать причины расстройства ее здоровья. Беззубая, дряхлая, большие, стертые, блестящие от работы костяшки пальцев – может быть, просто работа слишком быстро сводила ее в могилу.
На меня обрушилось огромное скопление мыслей и слов, словно меня осыпали ударами. Кто ты – ангел, дьявол, ночной гость, ужас тьмы? Я увидел, как поспешно они поднимают руки, осеняя себя крестным знамением. Но в их мыслях я прочел ясный ответ на свой вопрос.
Кто не знает, что Иван-охотник стал Иваном Кающимся, Иваном-пьяницей, Иваном-сумасшедшим из-за последствий того дня в степи, когда он не смог остановить татарских разбойников, похитивших его любимого сына Андрея?
Я закрыл глаза. То, что с ним случилось, хуже смерти! А я даже ни разу не поинтересовался, ни разу не посмел помыслить о том, что он жив, или же меня недостаточно волновала его судьба, чтобы надеяться, что он выжил, чтобы задуматься, что ждет его, если он выжил? По всей Венеции разбросаны лавки, где я мог бы набросать ему письмо, письмо, которое знаменитые венецианские купцы могли бы довезти до какого-нибудь порта, откуда его доставили бы по назначению по прославленным ханским почтовым дорогам.
Я все это знал. Это знал маленький эгоист Андрей, знал все подробности, которые, должно быть, так прочно сковали его прошлое, что он чуть не забыл его. Я мог бы написать:
Семья моя, я жив, я счастлив, хотя никогда и не смогу вернуться домой. Примите эти деньги, что я посылаю для моих братьев, сестер и матери…
Но с другой стороны, откуда мне было знать? Прошлое для меня превратилось в мучительный и хаос.
Стоило ожить самой тривиальной картине, как она перерастала в пытку.
Передо мной стоял мой дядя. Такой же здоровый, как мой отец, он был хорошо одет – в подпоясанную кожаную рубаху и валенки. Он спокойно, но строго просмотрел на меня.
– Кто вы, чтобы так приходить в наш дом? – спросил он. – Что за князь стоит перед нами? Вы принесли нам вести? Тогда говорите, и мы простим вас за то, что вы сломали замок на нашей двери.
Я затаил дыхание. У меня не осталось вопросов. Я понял, что смогу найти Ивана-пьяницу. Что он – в харчевне с рыбаками и торговцами мехами, так как он других закрытых помещений не переносил, за исключением дома. Левой рукой я нащупал кошель, который всегда носил, как положено, на поясе. Я сорвал его и протянул этому человеку. Он бросил на него взгляд. Потом он оскорбленно выпрямился и отступил.
И тогда мне показалось, что он слился с нарочитой обстановкой дома. Я увидел весь дом. Я увидел резную мебель, гордость смастерившей ее семьи, резные деревянные кресты и подсвечники, поддерживающие многочисленные свечи. Я увидел символические росписи, украшавшие деревянные рамы на окнах, полки с расставленными на них красивыми домашними горшками, котелками и мисками.
Тогда я увидел всю семью в свете их чувства собственного достоинства – женщин с вышивкой, и тех, кто штопал одежду, и вспомнил с чувством успокоения стабильность и теплоту их повседневной жизни. Но как же это уныло, как ужасно грустно в сравнении с тем миром, который знал я! Я сделал шаг вперед, опять протянул ему кошель, и произнес сдавленным голосом, все еще прикрывая лицо:
– Умоляю вас, окажите мне любезность, чтобы я смог спасти свою душу. Это от вашего племянника, Андрея. Он сейчас далеко, далеко, в той стране, куда его увезли работорговцы, и он уже не вернется домой. Но он живет хорошо и должен разделить с семьей то, что у него есть. Он велел мне рассказать ему, кто из вас жив, а кто умер. Если я не отдам вам эти деньги, если вы их не возьмете, я буду проклят и попаду в ад.
Словесного ответа не последовало. Но их мысли сказали мне все, что нужно. Я все выяснил. Да, Иван жив, а теперь я, странный гость, говорю, что Андрей тоже не умер. Иван оплакивал сына, который не только выжил, но и процветал. Жизнь в любом случае трагедия. Известно только одно – всех ждет смерть.
– Я вас умоляю, – сказал я.
Мой дядя принял протянутый кошель, но с сомнением. Он был полон золотых дукатов, которые принимали повсюду.
Я уронил плащ и стянул левую перчатку, а потом – кольца, унизывающие каждый палец. Опал, оникс, аметист, топаз, бирюза. Я прошел мимо мужчины и мальчиков к дальнему углу у печи и почтительно положил их на колени поднявшей глаза старушки, моей матери.
Я понял, что через секунду она меня узнает. Я снова закрыл лицо, но левой рукой вынул из-за пояса кинжал. Это был всего лишь короткий «мизерикорд», кинжальчик, которым воин на поле боя расправляется с жертвой, если она слишком сильно ранена, чтобы спастись, но еще не умерла. Декоративная вещица, скорее украшение, чем оружие, и его позолоченные ножны густо усыпали безупречные жемчужины.
– Это вам, – сказал я, – матери Андрея, которая всегда любила свои бусы из речного жемчуга. Возьмите это, ради спасения его души. – Я положил кинжал у ног матери.
Потом я поклонился, низко-низко, так, что голова почти коснулась пола, и вышел, не оборачиваясь, закрыв за собой дверь, но задержался снаружи, слушая, как они вскочили со своих мест и столпились вокруг нее, чтобы посмотреть кольца и кинжал, а кто-то пошел починить засов.
Охватившие меня эмоции лишили меня сил. Но ничто не помешало бы мне сделать то, что я решил сделать. Я не поворачивался к Мариусу, потому что просить его поддержки или согласия в этом деле было бы малодушием. Я спустился по слякотной заснеженной улице через грязное месиво, к прибрежной харчевне, где, как я думал, мог находиться мой отец.
Ребенком я чрезвычайно редко переступал порог этого дома, и то лишь в тех случаях, когда нужно было позвать отца домой. У меня практически не сохранилось о нем воспоминаний – я только помнил, что там пили и ругались чужеземцы.
Харчевня располагалась в длинном здании, построенном из тех же необработанных бревен, что и мой дом, с той же глиной в качестве скрепляющего материала, швы и трещины неизбежно пропускали ужасный холод. Крыша была очень высокой, с шестью ярусами, чтобы выдерживать вес снега, с карниза свисали сосульки, как и с крыши моего дома.
Меня восхищало, что люди могут так жить, что даже холод не вынуждает их построить более долговечное и более надежное укрытие, но в этом месте, как мне думалось, так было всегда, в стране бедных, больных, загруженных работой и голодных, жестокие зимы лишали их слишком многого, а короткая весна и лето приносили им слишком мало, и в результате самоотречение превратилось в высшую добродетель.
Но, может быть, я заблуждался, может быть, заблуждаюсь и сейчас. Важно то, что в этом месте господствовала безнадежность, и хотя оно не было уродливо, поскольку нет уродства в дереве, в грязи, в снеге и в печали, красоты там тоже не было, за исключением икон и далекого силуэта элегантных куполов стоявшего на вершине горы Софийского собора, выделявшегося на фоне усеянного звездами неба. И этого мало.
Войдя в харчевню, я прикинул, что в ней сидит человек двадцать – они пили и разговаривали с удивившей меня веселостью, учитывая спартанскую природу этого дома, который давал им только крышу над головой и защиту от ночи, да возможность расположиться у большого очага. Здесь их не могли приободрить иконы. Но кто-то пел, кто-то перебирал неизменных струны гуслей, кто-то играл на маленькой дудке.
Некоторые из многочисленных столов покрывали скатерти, некоторые стояли пустые, и часть посетителей, насколько я помнил, были иностранцами. Трое итальянцев, мгновенно услышал я и вычислил, что они генуэзцы. Я и не ожидал, что здесь будет так много иностранцев. Но этих людей привлекала речная торговля, и, возможно, в Киеве сейчас жилось не так уже и бедно.