Вампир Арман — страница 46 из 86

– Забери их, у меня из море. Я напишу тебе и пришлю тебе еще, еще, чтобы тебе никогда не приходилось ничего делать, только то, что ты любишь – скакать, охотиться, рассказывать у огня повести о старых временах. Купи себе хорошие гусли, купи книги для малышей, если хочешь, купи, что хочешь.

– Мне ничего не нужно; мне нужен ты, сынок.

– Да, а мне нужен ты, отец, но нам ничего не осталось, кроме этой ограниченной возможности.

Я взял в обе руки его лицо, показав свою силу, наверное, неблагоразумно, но тем самым я заставил его сидеть на месте, пока целовал его, а затем, тепло обняв его на прощание, я поднялся.

Я так быстро вылетел из комнаты, что он наверняка ничего не заметил, разве только увидел, как захлопнулась дверь.

Пошел снег. В нескольких ярдах я увидел своего господина и пошел ему навстречу, и мы вместе начали подниматься на гору. Я не хотел, чтобы отец вышел на улицу. Я хотел исчезнуть, и чем быстрее, тем лучше.

Я уже собрался попросить его, чтобы мы перешли на вампирскую скорость и покинули Киев, когда увидел, что к нам бежит чья-то фигурка. Это оказалась маленькая женщина, чьи тяжелые длинные меха волочились по мокрому снегу. В руках она держала какой-то яркий предмет.

Я застыл на месте, господин ждал меня. Это моя мать пришла меня повидать. Это моя мать пробиралась к харчевне, неся в руках обращенную лицом ко мне икону с изображением нахмуренного Христа, ту самую, на которую я так долго смотрел сквозь трещину в стене.

Я затаил дыхание. Он подняла икону за оба угла и вручила ее мне.

– Андрей, – прошептала она.

– Мама, – сказал я. – Прошу тебя, оставь ее для малышей. – Я обнял ее и поцеловал. Она состарилась, ужасно состарилась. Но это произошло из-за рождения детей, они вытянули из нее все силы, пусть даже младенцев приходилось хоронить на маленьких участках земли. Я подумал, скольких детей она потеряла в течение моего детства, а сколько их было до моего рождения? Она называла их своими ангелочками, своих младенцев, слишком маленьких, чтобы выжить. – Оставь ее, – сказал я. – Сохрани ее в семье.

– Хорошо, Андрей, – ответила она. Она смотрела на меня бледными, страдающими глазами. Я видел, что она умирает. Я внезапно понял, что ее снедает не просто возраст, не тяготы деторождения. Ее снедает внутренняя болезнь, она действительно скоро умрет. Глядя на нее, я почувствовал настоящий ужас, ужас за весь смертный мир. Просто утомительная, заурядная, неизбежная болезнь.

– Прощай, милый ангел, – сказал я.

– И ты прощай, мой милый ангел, – ответила она. – Мое сердце и душа радуются, видя, какой ты стал гордый князь. Но покажи мне, ты правильно крестишься?

С каким отчаянием она это сказала! Она говорила то, что лежало у нее на душе. Она попросту спрашивала – не приобрел ли я свои бесспорные богатства, перейдя в западную веру? Вот что ее волновала.

– Мама, это несложное испытание. – Я перекрестился по нашему обычаю, по-восточному, справа налево, и улыбнулся.

Она кивнула. Потом она осторожно извлекла какую-то вещь из своего тяжелого шерстяного платья и протянула мне, выпустив ее только тогда, когда я подставил сложенные ладони. Это было крашеное пасхальное яйцо, темное, рубиново-красное.

Прекрасное, изящно расписанное яйцо. Его по всей длине оплетали желтые ленты, а в месте их пересечения было нарисована настоящая роза – или восьмиконечная звезда. Я посмотрел на него и кивнул ей.

Я достал платок из тонкого фламандского льна и обернул им яйцо, окружив его со всех сторон мягкой тканью, а потом честно опустил эту незначительную тяжесть в складки свей туники, под куртку и плащ.

Я наклонился и еще раз поцеловал ее в мягкую сухую щеку.

– Мама, – сказал я, – ты для меня – радость всех печалей!

– Милый мой Андрей, – ответила она, – ступай с Богом, если так нужно. – Она посмотрела на икону. Она хотела, чтобы я ее рассмотрел. Она развернула икону, чтобы я мог взглянуть на блестящее золотое лицо Господа, такое же бледное и прекрасное, как и в тот день, когда я нарисовал его для нее. Только я рисовал его не для нее. Нет, это была та самая икона, которую я в тот день повез в степи.

Настоящее чудо, что отец привез ее с собой домой, за многие мили от сцены ужасного поражения. Но с другой стороны, почему бы и нет? Почему бы такому человеку этого не сделать?

На икону падал снег. Он падал на суровый лик Спасителя, как по волшебству засиявший под моей быстрой кистью, лицо, чей строгий гладкий рот и слегка нахмуренные брови символизировали любовь. Христос, мой Господь, умел выглядеть еще строже, взирая с мозаик Сан-Марко. Христос, мой Господь, казался не менее строгим на многих старинных картинах. Но Христос, мой Господь, каков бы ни был его образ, в каком бы его ни рисовали стиле, был полон безграничной любви.

Снег повалил хлопьями, и они таяли, касаясь его лица.

Я испугался за него, за хрупкую деревянную доску, за блестящий лакированный образ, предназначенный для того, чтобы сиять во все времена. Но она тоже об этом подумала и быстро загородила шубой икону от мокрого тающего снега. Больше я ее не видел.

Но найдется ли теперь тот, кто будет спрашивать, что значит для меня икона? Найдется ли тот, кто спросит, почему, когда я увидел лицо Христа на покрывале Вероники, когда Дора высоко подняла покрывало, принесенное из Иерусалима в часа страстей Христовых самим Лестатом, прошедшее через ад, чтобы попасть в наш мир, почему я упал на колени и вскричал: «Это Господь!»?

11

Обратный путь из Киева казался мне путешествием во времени, вернувшим меня туда, где находилось мое настоящее место. По возвращении вся Венеция, казалось мне, сияла блеском обитой золотом комнаты, где располагалась моя могила. Как в тумане, блуждал я целыми ночами по городу, в обществе Мариуса, или один, упиваясь свежим воздухом Адриатики и внимательно осматривая потрясающие здания и муниципальные дворцы, к которым за последние несколько лет уже успел привыкнуть.

Вечерние церковные службы притягивали меня, как мед притягивает муху. Я впитывал хоровое пение, распевы священников, но прежде всего – радостное, чувственное восприятие паствы, проливавшие целительный бальзам на те части моего тела, с которых сорвало кожу возвращение в Печерскую лавру.

Но в самой глубине души я сохранил негаснущий, жаркий огонь благоговения перед русскими монахами из Печерской лавры. Мельком увидев несколько слов святого брата Исаака, я находился под постоянным впечатлением от его учений – брат Исаак, раб божий, отшельник, способный видеть духов, жертва дьявола и его победитель во имя Христа.

Вне всякого сомнения, я обладал религиозной душой и, получив на выбор две великих модели религиозного мышления, отдавшись войне между этими двумя моделями, я разжег войну внутри себя, поскольку с одной стороны я не намеревался отказаться от роскоши и великолепия Венеции, сияющей в веках красоты уроков Фра Анжелико и потрясающих достижений его последователей, творивших Красоту во имя Христа, я втайне канонизировал проигравшего в моей битвы благословенного Исаака, который, как воображал мой юный мозг, избрал истинный путь, ведущий к Богу.

Мариус знал о моей борьбе, он знал, какую власть имеет надо мной Киев, он знал, что все это для меня жизненно важно. Никто за всю мою жизнь лучше его не понимал, что каждое существо сражается с собственными ангелами и дьяволами, каждое существо становится жертвой необходимого набора ценностей, одной темы, без которой немыслимо жить настоящей жизнью.

Для нас жизнью была жизнь вампиров. Но она оставалась во всех отношениях жизнью, причем жизнью чувственной, жизнью плотской. Я не мог укрыться в ней от давления и наваждений, мучивших меня в смертной детстве. Напротив, они теперь усилились.

Через месяц после возвращения я понял, что задал тон новому подходу к окружающему миру. Да, я погрязну в пышной красоте итальянской живописи, музыки и архитектуры, но делать это буду с рвением русского святого. Я превращу все чувственные переживания в добро и чистоту. Я буду учиться, я достигну нового уровня понимания, я буду с новым сочувствием относиться к окружающим меня смертным, и ни на миг не прекращу давить на себя, чтобы душа моя стала, по моим представлениям, хорошей.

Быть хорошим прежде всего означало быть добрым; быть мягким. Ничего не упускать зря. Рисовать, читать, учиться, даже молиться, хотя я толком не знал, кому молюсь, а также пользоваться каждой возможностью поступать великодушно с теми смертными, кого я не убивал.

Что касается тех, кого я убивал, с ними необходимо расправляться милосердно, и мне предстояло достичь небывалых вершин милосердия, чтобы не причинить жертве боли, не вызывать в ее душе смятения, по возможности ловить жертву в ловушку чар, наложенными либо моим мягким голосом, либо глубокими глазами, созданными для выразительных взглядов, либо какой-то иной силой, которой я, видимо, обладал, и которую был в состоянии развить, силой проникать своими мыслями в мысли бедного беспомощного смертного и помогать ему вызывать собственные успокаивающие душу картины, чтобы смерть становилась восторженной вспышкой пламени, а наступившая тишина – блаженством.

Я также сосредотачивался на том, чтобы наслаждаться кровью, проникать глубже, дальше бурной потребности собственной жажды, чувствовать вкус жизненно важной жидкости, которой я лишал мою жертву, в полной мере прочувствовать, что она несет в себе к неизбежному концу – судьбу смертной души.

Мои занятия с господином на какое-то время прекратились. Но в конце концов он ласково пришел ко мне и сказал, что пора начать серьезно заниматься, что нас ждут определенные вещи.

– У меня свои занятия, – сказал я. – Ты прекрасно это знаешь. Тебе известно, что я не слоняюсь без дела, ты знаешь, что мой ум так же голоден, как и мое тело. Так что оставь меня в покое.

– Все это прекрасно, маленький господин, – доброжелательно сказал он, – но ты должен вернуться в школу, которую я для тебя устроил. Тебе нужно многому у меня учиться.