Вампир Арман — страница 60 из 86

зиазмом спрятаться под маской грима, идеально прикрывающей нашу блестящую белую кожу и фантастическую грацию и гибкость. Мы стали актерами, профессиональной труппой бессмертных, которые сошлись вместе, чтобы поставить бодрые декадентские пантомимы для смертной публики, так и не заподозрившей, что мы, белолицые лицедеи, намного страшнее любого из чудовищ, фигурировавших в наших фарсах или трагедиях. Так родился Театр Вампиров. И я, никчемная шелуха, одетая в стиле человека – титул, на который я имел еще меньше прав, чем за все предыдущие провальные годы, я стал его наставником. Это было самое меньшее, что я мог сделать для моих осиротевших приверженцев Старой Веры, счастливых, со вскруженными головами, в безвкусном и безбожном мире накануне политической революции.

Почему я так долго правил этим театром, служившим для нас щитом, почему я год за годом оставался с этим своеобразным собранием, я не знаю, знаю только то, что я нуждался в нем, нуждался не меньше, чем в Мариусе и в нашем венецианском доме, или же в Алессандре и в Собрании под кладбищем Невинно Убиенных. Мне нужно было место, куда можно направиться перед рассветом, где, как я знал, надежно укрывались другие представители моего рода. И могу точно сказать, что мои последователи-вампиры нуждались во мне. Им необходимо было верить в мое руководство, и когда доходило до самого худшего, я не подводил их, обуздывая легкомысленных бессмертных, которые периодически начинали подвергать нас опасности, публично демонстрируя сверхъестественную силу или крайнюю жестокость, а также улаживая с математическим талантом ученого-идиота деловые вопросы. Налоги, билеты, афиши, отопление, рожки для освещения, поощрение свирепых баснописцев, всем этим занимался я. И иногда меня охватывала острая гордость и удовольствие. С каждым сезоном мы разрастались, разрасталась и наша аудитория, примитивные скамейки сменились бархатными креслами, а грошовые пантомимы – более поэтичными постановками. Много ночей, занимая место в отдельной ложе за бархатными портьерами, джентльмен несомненно со средствами, в узких, по моде, брюках, в соответствующем жилете из набивного шелка и в элегантного покроя ярком шерстяном пиджаке, зачесав волосы назад и стянув их черной лентой, или же в результате обрезая их выше жесткого воротничка, я думал о потерянных веках протухших ритуалов и демонических снов, как думают подчас о долгой мучительной болезни, прошедшей в темной комнате среди горьких микстур и бессмысленных песнопений. Не может быть, чтобы это происходило на самом деле – зачумленные оборванцы, нищие хищники, воспевавшие Сатану в морозном полумраке. И все прожитые мной жизни, все увиденные мной миры, казались мне еще менее реальными. Что скрывалось за моими дорогими оборками, за моими спокойными, не задающими вопросов глазами? Кем я стал? Неужели во мне не осталось ни одного воспоминания о более теплом огоньке, чем тот, что освещал серебристым светом мою смутную улыбку, обращенную к тем, кто ее от меня ждал? Я не помнил, чтобы в моем тихо передвигающемся теле кто-то жил и дышал.

Распятие, нарисованное кровью, приторная дева Мария на странице молитвенника или запечатленная на пастельных цветов фарфоре – они ни о чем мне не говорили, разве только служили вульгарным напоминанием о грубом, немыслимом времени, когда отвергнутые ныне силы таились в золотой чаше или сверкали вселяющим страх огнем в лице над пылающим алтарем. Я об этом ничего не знал. Кресты, сорванные с девственных шей, переплавлялись на мои золотые кольца. А четки отбрасывались в сторону, пока воровские пальцы, мои пальцы, обрывали бриллиантовые пуговицы жертвы. За восемь десятилетий существования Театра Вампиров я развил в себе – мы выдержали испытание Революцией, потрясающе быстро восстановив силы, поскольку публика шумно требовала наших фривольных и мрачных представлений – и надолго после гибели театра, до конца двадцатого века, сохранил в себе тихий, скрытный характер, предоставляя своей молодой внешности вводить в заблуждение моих противников, моих потенциальных врагов (я практически не принимал их всерьез) и моих вампирских рабов. Хуже главы не бывает – равнодушный, холодный вождь, вселяющий страх в каждое сердце, но не задающийся трудом полюбить хоть кого-нибудь; так я и содержал Театр Вампиров, как мы называли его в семидесятых годах девятнадцатого века, когда туда забрел сын Лестата, Луи, в поисках ответов на вечные вопросы, оставленные без таковых его нахальным, дерзким создателем: Откуда произошли мы, вампиры? Кто создал нас и с какой целью? Да, но прежде чем я начну подробнее распространяться о прибытии знаменитого, неотразимого вампира Луи и его маленькой обворожительной возлюбленной, вампира Клодии, я хотел бы рассказать об одном незначительном происшествии, случившемся со мной в том же девятнадцатом веке, но раньше. Может быть, это ничего не значит, или же я выдам тайну чьего-то уединенного существования. Не знаю. Я упоминаю об этой истории только потому, что она причудливым образом, если не наверняка относится с тому, кто сыграл весьма немаловажную роль в моей повести. Не могу определить год этого эпизода. Скажу лишь, что Париж благоговел перед очаровательным, мечтательным пианино Шопена, что романы Жорж Санд были последним криком моды, что женщины уже отказались от изящных, навевающих сладострастные мысли платьев имперской эпохи в пользу широких платьев из тафты, с тяжелыми юбками и осиными талиями, в которых они так часто появляются на блестящих старых дагерротипах. Театр, выражаясь современным жаргоном, гудел, и я, управляющий, устав от его представлений, бродил в одиночестве по лесистой местности как раз за кромкой Парижа, неподалеку от деревенского дома, полного веселых голосов и ярких люстр. Там я наткнулся на другого вампира. Я немедленно определил ее по бесшумным движениям, по отсутствию запаха и почти божественной грации, с которой она пробиралась сквозь дикий кустарник, справляясь с длинным развевающимся плащом и обильными юбками маленькими бледными руками, и целью ее были соседние, ярко освещенные, манящие окна. Она почувствовала мое присутствие почти так же быстро, как и я; учитывая мой возраст и мою силу, это был тревожный знак. Она застыла на месте, не поворачивая головы. Хотя злобные вампиры-актеры и сохранили за собой право расправы с бродягами или нарушителями границ в царстве Живых Мертвецов, мне, их главе, прожившему столько лет жизнью обманутого святого, на подобные вещи было наплевать. Я не желал вреда этому существу и бездумно, мягким небрежным голосом, бросил ему предупреждение по-французски:

– Грабишь чужую территорию, дорогая. Вся дичь здесь уже заказана. К рассвету будь в более безопасном городе.

Этого не услышало бы ни одно человеческое ухо. Она не ответила, но, должно быть, наклонила голову, так как на ее плечи упал капюшон из тафты. Потом, повернувшись, она показалась мне в длинных вспышках золотого света, падавшего из створчатых стеклянных окон за ее спиной. Я узнал ее. Я узнал ее лицо. Я его знал. И на ужасную секунду, на роковую секунду, я почувствовал, что она, наверное, меня не узнала – с моими-то еженощно подстригаемыми волосами, в темных брюках и тусклом пиджаке, в тот трагический момент, когда я изображал из себя мужчину, коренным образом изменившись со времен пышно разодетого мальчика, которого она помнила, нет, она не могла меня узнать. Почему же я не крикнул? Бьянка! Но это было непостижимо, невероятно, я не мог пробудить свое унылое сердце, чтобы с торжеством подтвердить правду, открытую моими глазами, что изящное овальное лицо в рамке золотых волос и капюшона принадлежало ей, несомненно, обрамленное волосами совсем как в прежние дни, и это была она, она, чье лицо запечатлелось в моей перевозбужденной душе прежде, чем я получил Темный Дар, да и после этого. Бьянка. Она исчезла! На долю секунды я увидел ее расширившиеся настороженные глаза, полные вампирской тревоги, более острой и угрожающей, чем та, что способна мелькнуть в глазах человека, а потом фигура пропала, растворилась в лесу, ушла с окраин, ушла из раскинувшихся повсюду больших садов, которые я по инерции обыскивал, качая головой, бормоча про себя – нет, не может быть, нет, конечно, нет. Нет. Больше я ее не видел. Я до сих пор не знаю, была ли это Бьянка, или нет. Но сейчас, диктуя этот рассказ, в душе, в душе, исцелившейся и не чуждой надежде, я верю, что это была Бьянка! Я до мельчайших подробностей вспоминаю ее образ, обернувшийся ко мне в зарослях сада, и в этом образе скрывается последняя подробность, последнее доказательство – в ту ночь в окрестностях Парижа, в ее светлых волосах были вплетены жемчужины. О, как же Бьянка любила жемчуг, как она любила вплетать его в волосы. И в свете окон деревенского дома, под тенью ее капюшона, я увидел нити жемчуга, вплетенные в золотые волосы, и в этой оправе находилась флорентийская красавица, которую я так и не смог забыть – такая же утонченная в вампирской белизне, как и в те времена, когда в ней играли краски Фра Филиппо Липпи. Тогда меня это не задело. Не потрясло. Я слишком поблек духовно, слишком отупел, слишком привык рассматривать каждое событие как фикцию из не связанных друг с другом снов. Скорее всего, я не позволил себе в это поверить. Только теперь я молю Бога, чтобы это была она, моя Бьянка, и чтобы кто-то, и ты прекрасно догадываешься, о ком я говорю, рассказал мне, была ли это моя милая куртизанка. Может быть, один из членов исполненного ненависти, кровожадного Римского Собрания, преследуя ее по ночной Венеции, пал жертвой ее чар, отрекся от Темных Обычаев и навеки сделал ее своей возлюбленной? Или же мой господин, как мы знаем, переживший страшный огонь, разыскал ее ради подкрепившей его крови и увлек ее в бессмертие, чтобы она способствовала его исцелению? Я не могу заставить себя задать Мариусу этот вопрос. Может быть, ты его задашь. Вполне вероятно, что я предпочитаю надеяться, что это была она, чем слушать опровержения, уменьшающие мои надежды. Я не мог не рассказать. Не мог. Теперь давай вернемся в Париж конца девятнадцатого века, на несколько десятилетий вперед, к тому моменту, когда Луи, молодой вампир Нового Света, вошел в мою дверь в поисках, как ни прискорбно, ответов на ужасные вопросы – откуда мы взялись и с какой целью. Какая трагедия для Луи, что ему случилось задать эти вопросы мне. Какая трагедия для меня. Кто с большей холодностью, чем я, глумился над самой идеей искупления для созданий ночи, которые, будучи в прошлом людьми,