от сопереживания, настоящая загадка. Не представляю себе, как Мариус мог ее оставить. В короткой рубашке из тонкого, как паутина, шелка, с браслетом-змейкой на обнаженной руке, она – предмет вожделения смертных мужчин и зависти смертных женщин. В длинных же скрывающих тело узких платьях она привидением движется по комнатам, словно они нереальны, а она, призрак танцовщицы, ищет подходящую обстановку, доступную только ей. Ее сила, безусловно, равна силе Мариуса. Она пила из райского источника – то есть, кровь Королевы Акаши. Она силой мысли умеет воспламенять сухие хрустящие предметы, подниматься в воздух и исчезать в черном небе, убивать молодых вампиров, если они представляют для нее угрозу, но одновременно она выглядит совершенно безвредной, бесконечно женственной, хотя и равнодушной к вопросам пола, болезненно бледной и несчастной женщиной, которую мне хотелось бы заключить в объятья.
Сантино, старый римский святой. Он добрел до катастроф современной эпохи, не запятнав своей красоты – прежние широкие плечи, сильная грудь, побледневшая от трудов волшебной крови оливковая кожа, черные вьющиеся волосы, которые он часто состригает на закате, наверное, для сохранения инкогнито, не выставляется напоказ, неизменно одевается в черное. Он ни с кем не разговаривает. Он молча смотрит на меня, словно мы никогда не разговаривали друг с другом о теологии и мистицизме, словно он не разрушал моего счастья, не сжег дотла мою юность, не довел моего создателя до выздоровления длиной в сто лет, не отнял у меня всякой поддержки.
Возможно, он воображает, что мы с ним – товарищи по несчастью, жертвы могущественной интеллектуальной морали, увлеченности концепцией цели, двое погибших, ветераны общей войны. Подчас он выглядит сварливым и даже злобным. Ему многое известно. Он не недооценивает силу древнейших, которые, остерегаясь оставаться незамеченными обществом, как в прошедшие века, с удивительной легкостью появляются среди нас. Он смотрит на меня пристальными пассивными черными глазами. Тень его бороды, навеки запечатленная крошечными сбритыми волосками, врезавшимися в кожу, по-прежнему только добавляет ему красоты. Он в любом отношении мужчина, жесткая белая рубашка открыта у горла, частично обнажая покрывающие его грудь густые черные завитки, и та же соблазнительная черная шерсть покрывает открытую для глаз плоть его рук повыше запястий. Он предпочитает узкие, но плотные черные пиджаки с лацканами из кожи или меха, невысокие черные машины, развивающие двести миль в час, золотые зажигалки, от которых несет горючей жидкостью – он без конца зажигает их полюбоваться огоньком. Где он живет и когда проявится, никто не знает.
Сантино. Больше мне о нем ничего не известно. Мы, как джентльмены, выдерживаем дистанцию. Подозреваю, что на его долю выпали ужасные страдания; я не стремлюсь разбить сияющий черный панцирь его выдержки, чтобы обнаружить под ним страшную кровавую трагедию. Узнать Сантино я всегда успею. Теперь же для самых девственных моих читателей я опишу, каким стал мой господин, Мариус. Теперь нас разделяет столько времени и опыта, что между нам как будто легла ледяная пропасть, и мы только смотрим друг на друга через блестяще белую непреодолимую пустыню, только и способные, что разговаривать усыпляюще вежливыми голосами, ужасно воспитанно, я, на вид совсем юное существо, слишком симпатичное для непостоянства во мнениях, и он, неизменно искушенный в светских делах, исследователь настоящего, философ века, знаток этики тысячелетия, историк во все времена. Он ходит, выпрямившись во весь рост, как всегда, великолепный, но в более сдержанной манере двадцатого века, шьет верхнюю одежду из старинного бархата как смутный намек на великолепие его былых одеяний. Теперь он иногда стрижет длинные развевающиеся золотые волосы, которыми так гордился в Венеции. Он всегда быстро соображает и быстро отвечает, стремится к разумным решениям, обладает бесконечным терпением и неутолимым любопытством, отказывается отречься от судьбы как своей, так и нашей, так и мировой. Никаким знаниям не под силу его победить; закаленный огнем и временем, он слишком силен до технологических кошмаров или научных чар. Ни микроскопы, ни компьютеры не поколебали его веры в бесконечность, пусть даже когда-то его строгие подопечные – Те, Кого Нужно Хранить, вселявшие столько надежд на обретение искупления – давно уже свергнуты с устаревших тронов. Я боюсь его. Не знаю, почему. Возможно, я боюсь его, потому что могу полюбить его снова, а полюбив его, я стану у него учиться, а начав у него учиться, я опять превращусь в его верного ученика во всех отношениях и выясню, что его терпение не заменит страсти, так давно горевшей в его глазах.
Мне нужна эта страсть! Нужна. Но хватит о нем. Две тысячи лет он прожил, безо всяких угрызений совести вливаясь в поток человеческой жизни, доводя до совершенства искусство быть человеком, сквозь все века пронося с собой красоту и тихое достоинство эпохи Августа кажущегося неуязвимым Рима, где он и родился. Есть и другие, сейчас их нет рядом со мной, но они побывали на Острове Ночи, мы с ними еще встретимся. Это древние близнецы, Мекаре и Маарет, хранительницы первобытной крови, из которой проистекает наша жизнь, корни лозы, так сказать, на который мы цветем с таким упрямством и с такой красотой. Это наши Королевы Проклятых. Потом, есть еще и Джесс Ривз, вампирка двадцатого века, созданная Маарет, самой древней и, благодаря этому, – ослепительное чудовище, я ее не знаю, но восхищаюсь ей. Принеся с собой в мир Живых мертвецов несравнимые познания в области истории, паранормальных явлений, философии и языков, она остается загадкой. Поглотит ли ее огонь, как многих из тех, кто, устав от жизни, не смог справиться с бессмертием? Или ее разум двадцатого века даст ей радикальную, нерушимую броню против немыслимых перемен, лежащих, как мы знаем, впереди? Да, бывают и другие. Скитальцы. Время от времени я слышу их голоса в ночи. Вдали от нас встречаются те, кто ничего не знает о наших традициях, кто, из враждебного отношения к нашим произведениям и, забавляясь нашими выходками, прозвали нас «Собранием Красноречивых», странные «незарегистрированные» существа различного возраста, силы, позиций, кто, иногда приметив в кипе книг в бумажных обложках экземпляр «Вампира Лестата», раздирают его в клочья и своими сильными презрительными руками стирают в порошок.
Возможно, в непредсказуемом будущем они добавят к нашим нескончаемым хроникам своей мудрости или своего разума. Кто знает? Пока что, перед тем, как продвигаться в моей повести дальше, необходимо ввести еще одного персонажа. Это ты, Дэвид Талбот, кого я практически не знаю, ты, кто с неистовой скоростью записывает каждое слово, неторопливо выходящее из моего рта, пока я сам наблюдаю за тобой, до некоторой степени загипнотизированный самим фактом того, что эти переживания, так долго горевшие в моей душе, теперь переносятся на бесконечную, по-видимому, страницу. Кто ты, Дэвид Талбот, потративший на смертное образование более семи десятков лет, ученый, глубокая, любящая душа? Кто в тебе разберется? Такого, каким ты был при жизни, умудренного летами, закаленного повседневными бедствиями и всеми четырьмя временами года земного существования человека, тебя переместили, не задев ни памяти, и знаний, в потрясающее тело молодого мужчины. А потом это тело, идеальный кубок для Грааля твоей личности, кто отлично знал цену обоим элементам, подверглось нападению со стороны твоего ближайшего друга, любящего изверга, вампира, пожелавшего, чтобы ты присоединился к его путешествию по вечности, дашь ты ему разрешение или не дашь, нашего любимого Лестата.
Не представляю себе такого насилия. Я слишком далек от человечества, поскольку так и не дорос до взрослого мужчины. В твоем лице я вижу энергию в красоту англо-индуса с кожей цвета темного золота, чьим телом ты пользуешься в свое удовольствие, а в твоих глазах – спокойствие и до опасного закаленную душу старика. У тебя черные волосы, мягкие, искусно подстриженные за ушами. Ты одеваешься с небывалым тщеславием, укрощенным стойким британским чувством стиля. Ты смотришь на меня так, как будто твое любопытство может застать меня врасплох, хотя это чрезвычайно далеко от истины. Тронь меня, и я тебя уничтожу. Мне все равно, сколько у тебя сил, какую кровь передал тебе Лестат. Я знаю больше тебя. То, что я показываю тебе свою боль, отнюдь не означает, что я тебя люблю. Я делаю это ради себя и ради других, ради самой мысли о других, ради тех, кому это интересно, и ради своих смертных, ради тех, кого я так недавно взял под свое крыло, двух дорогих мне существ, которые превратились в заводной механизм моей способности жить. Симфония для Сибель. С тем же успехом я мог бы дать своей исповеди и такое название. И стараясь изо всех сил для Сибель, я стараюсь и для себя. Может быть, хватит прошлого? Может быть, хватит пролога к тому моменту в Нью-Йорке, когда я увидел на покрывале лицо Христа? Здесь начинается заключительная глава моей книги. Это все. Остальное ты знаешь, что здесь еще требуется? Хватит и беглого мучительного описания событий, что привели меня сюда. Давай будем друзьями, Дэвид. Я не собирался говорить тебе такие ужасные вещи. У меня болит сердце. Ты нужен мне, хотя бы для того, чтобы сказать – продолжай скорее. Помоги мне своим опытом? Неужели не хватит? Можно, я продолжу? Я хочу послушать, как играет Сибель. Я хочу поговорить о моих любимых спасителях. Я не могу измерить пропорции своего рассказа. Я только знаю, что готов… Я достиг дальнего конца Моста вздохов. Да, это мне решать, ты прав, и ты ждешь, чтобы записать, что я скажу. Так давай перейдем к покрывалу.
Позволь мне перейти к лику Христа, как будто я иду в гору по Подолу давней снежной зимой, под сломанными владимирскими башнями, чтобы отыскать в Печерской лавре краски и доску, на которой оно на моих глазах обретет форму: его лик. Христа, да, Спасителя, Бога во плоти – еще раз.
ЧАСТЬ IIIАПАССИОНАТА
17
Я не хотел к нему идти. Стояла з