Вампир Арман — страница 71 из 86

де, обо мне думал какой-то бессмертный, он находился далеко, за много кварталов от закрытого собора. На самом деле, я мгновенно почувствовал вдалеке присутствие двух сильных вампиров, знакомых вампиров, вампиров, знавших о моей смерти и горько сожалевших о ней, выполняя какое-то важное дело. Здесь имелся определенный риск. Попробуй их увидеть – и они заметят намного больше, чем то, что не замедлил отметить Бенджамин. Но, насколько я понимал, в городе других вампиров сейчас не присутствовало, и нужно было узнать, что заставило их двигаться с такой целеустремленностью и с такой скрытностью. Прошел, наверное, час. Сибель молчала. Они, могущественные вампиры, продолжали заниматься своим делом. Я решил рискнуть. Я приблизил к ним свои бестелесные глаза и быстро осознал, что могу видеть одного глазами другого, но не наоборот. Причина была очевидна. Я напряг зрение. Я смотрел глазами Сантино, бывшего главы моего Римского Собрания, Сантино, а увидел я Мариуса, моего создателя, чьи мысли оставались скрытыми от меня навсегда. Они осторожно приближались к большому учреждению, оба одетые как современные джентльмены – в аккуратные темно-синие костюмы, вплоть до накрахмаленных белых воротничков и узких шелковых галстуков. Оба постриглись, отдавая дань моде служащих корпораций. Но направлялись они, вгоняя в безвредный транс каждого смертного, кто пытался им помешать, отнюдь не в корпорацию. А в здание медицинского вида. И я быстро догадался, по какому они пришли делу. Они бродили по городской лаборатории криминалистики. И хотя они не торопились набирать в тяжелые портфели документы, волнение заставляло их поскорее вытащить из холодильных установок останки тех вампиров, кто последовал моему примеру и сдался на милость солнца. Естественно, они занимались конфискацией материалов, какими располагал о нас мир. Они вычерпывали останки. Они перекладывали останки из похожих на гробы ящиков и с блестящих серебряных подносов в простые пластиковые пакеты. Целые кости, пепел, зубы, ну да, даже зубы – все сметали они в эти мешки. А дальше, из ящиков для картотеки, они извлекли образцы сохранившейся одежды. У меня заколотилось сердце. Я пошевелился во льду, и лед заговорил в ответ. Нет, успокойся, сердце. Это мои кружева, мои личные кружева, плотные венецианские кружева, обгоревшие на краях, и несколько обрезков фиолетово-красного бархата! Да, именно мои жалкие одежды достали они из пронумерованного отделения каталога и сунули в пакет. Мариус остановился. Я отвернулся, как головой, так и мысленно. Не смотри на меня. Стоит тебе увидеть меня, прийти сюда, и, клянусь Богом, я… Что? У меня нет сил даже пошевелиться. У меня нет сил скрыться. О, Сибель, пожалуйста, поиграй мне, мне нужно скрыться. Но потом, припомнив, что он – мой создатель, что он способен выследить меня только через более слабый и более одурманенный разум своего спутника, Сантино, я почувствовал, что мое сердце успокаивается. Из хранилища недавних воспоминаний я извлек ее музыку, я окружил ее цифрами, числами, датами, каждым из мелких детритов, пронесенных мной к ней сквозь века: что ее милый шедевр написал Бетховен, что он называется "Соната № 23, фа минор, опус 57». Вот об этом и думай. Думай о вымышленной ночи в холодной Вене, вымышленной, поскольку на самом деле я в этом не разбирался, думай, как он писал музыку шумным, царапающим бумагу пером, звуков которого сам, наверное, не слышал. Думай, какие гроши ему платили. И думай с улыбкой, да, с болезненной режущей улыбкой, от которой по лицу течет кровь, как ему поставляли пианино за пианино – так мощно, так требовательно, так яростно бил он по клавишам. И какую подходящую дочь получил он в лице симпатичной Сибель – устрашающая сила ее ударов по клавишам наверняка привела бы его в восторг, доведись ему заглянуть в будущее и отыскать среди неистовых студентов и поклонников одну конкретную одержимую девушку.

Сегодня было теплее. Лед начал таять. В этом сомневаться не приходилось Я сжал губы и еще раз поднял правую руку. Теперь над ней появилась выемка, и я мог шевелить в ней пальцами. Но они не шли у меня из головы, невероятная пара – тот, кто создал меня, и тот, кто пытался его уничтожить, Мариус и Сантино. Я должен был вернуться. Я осторожно выслал слабый, пробный луч мысли. И через мгновение я их выследил. Они стояли перед сжигателем мусора в недрах здания и бросали в его жадную пасть все собранные ими улики, пакет за пакетом скручивался и потрескивал в пламени. Как странно. Разве им самим не хотелось посмотреть на эти фрагменты в микроскоп? Но другие представители нашего рода наверняка уже это проделывали, и зачем смотреть на кости и зубы тех, кто спекся в аду, если можно срезать с собственной руки бледную белую ткань и поместить срез на стекло, в то время как рука по волшебству исцелится, как исцеляюсь я даже в настоящий момент? Я не отпускал видение. Я увидел туманный подвал, где они стояли. Я увидел над их головами низкие балки. Собрав все силы для проекции взгляда, я увидел лицо Сантино, расстроенное, мягкое, лицо того, кто разбил вдребезги единственную выпавшую на мою долю юность. Я увидел, что мой бывший господин почти печально взирает на огонь.

– Кончено, – тихим властным голосом сказал Мариус своему спутнику, обращаясь к нему на безупречном итальянском языке. – Не представляю себе, что еще можно сделать.

– Взломать Ватикан и похитить покрывало, – ответил Сантино. – Какое право они имеют забирать такую вещь?

Я мог только наблюдать за реакцией Мариуса – за его внезапным потрясением и последующей вежливой сдержанной улыбкой.

– Зачем? – спросил он, словно не имел от него секретов. – Что нам до покрывала, друг мой? Ты считаешь, оно приведет его в чувство? Прости меня, Сантино, но ты еще так молод!

В чувство, приведет его в чувство. Значит, это про Лестата. Единственное возможное значение. Я решил зайти еще дальше. Я просмотрел мысли Сантино в поисках того, что было ему известно, и отшатнулся от ужаса, но увиденного не выпускал. Лестат, мой Лестат – ведь он никогда не был их Лестатом? – мой Лестат в результате обезумел из-за этой ужасной саги, и стал пленником древнейшей представительницы нашего рода, постановившей, что если он не прекратит мутить воду, подразумевая, естественно, тайну о нашем существовании, его уничтожат способом, доступным только старейшим, и никто не смеет умолять за него ни под каким предлогом. Нет, такого не может быть! Я извивался и ворочался. По моему телу бежали волны боли, красные, фиолетовые, пульсирующие оранжевым светом. С момента своего падения я не видел таких цветов. Рассудок возвращался ко мне, но что ему досталось? Лестата – уничтожат! Лестат в плену, как я сам, много веков назад, под Римом, в катакомбах Сантино. О Господи, это хуже, чем солнечный огонь, хуже, чем смотреть, как брат-подонок бьет Сибель по личику со сливовыми щеками и отталкивает ее от пианино, сбивая с ног. Но я нарвался на неприятности.

– Идем, пора выбираться отсюда, – сказал Сантино. – Что-то здесь не так, я что-то чувствую, но не могу объяснить. Такое впечатление, что с нами здесь кто-то еще, но его здесь нет. Такое впечатление, что равное мне по силе существо расслышало мои шаги за многие мили.

Мариус выглядел доброжелательным и любопытным, он совсем не встревожился.

– Нью-Йорк сегодня принадлежит нам, – легко сказал он. И со смутным страхом заглянул напоследок в печь.

– Если только дух, цепляющийся за жизнь, не держится за его бархат и кружева.

Я закрыл глаза. О Господи, как бы мне закрыть мысли! Захлопнуть поплотнее. Его голос не умолкал, пронзая раковину моего сознания в том месте, где она успела размягчиться.

– Но я никогда не верил в такие вещи, – сказал он. – Мы сами в некоторой степени как евхаристия, как ты думаешь? Будучи телом и кровью таинственного бога до того момента, пока держимся избранной нами формы. Что такое прядь рыжих волос и обрывки обожженных кружев? Его нет.

– Я тебя не понимаю, – мягко признался Сантино. – Но если ты считаешь, что я никогда его не любил, ты глубоко, глубоко заблуждаешься.

– Ну, пойдем, – сказал Мариус. – Дело сделано. Все следы стерты. Но обещай мне от всей своей старинной Римской Католической души, что не отправишься на поиски покрывала. Миллион пар глаз смотрели на нее, Сантино, и ничего не изменилось. Мир остался прежним, под небом в каждом квадранте умирают дети, голодные и одинокие.

Дальше я не мог рисковать. Я отклонился от курса, обыскивая ночь как луч маяка, выбирая смертных, кто может заметить, как они покинули здание, где занимались делом чрезвычайной важности, но они удалились слишком незаметно, слишком быстро. Я почувствовал, как они ушли. Я почувствовал, как внезапно пропало их дыхание, их пульс, и я знал, что их унес ветер. Наконец, когда протикал еще час, я дал своим глазам обойти те же старые комнаты, где бродили они. Все было спокойно у бедных одурманенных техников и охранников, которых ввели в транс белолицые призраки из другого мира, выполнявшие свою отвратительную задачу. К утру обнаружат кражу, обнаружат, что вся работа пропала, и дорино чудо получит очередное печальное оскорбление, что только ускорит потерю интереса к нему. У меня все воспалилось. Я плакал сухим, хриплым плачем, не в состоянии даже набрать в себе слез. Кажется, один раз я заметил свою руку, гротескные когти, скорее освежеванные, чем обгоревшие, и глянцево-черные, какими я их и помнил – или видел. Потом меня начала терзать одна загадка. Как же я смог убить злого брата моей бедной возлюбленной? Как могло это быстрое страшное правосудие быть чем-то, кроме иллюзии во время моего подъема и падения под тяжестью утреннего солнца? А если на самом деле этого не произошло, если я не осушил досуха этого жуткого мстительного брата, значит, они – просто сон, моя Сибель и мой маленький бедуин. Ну неужели это будет последним кошмаром? Ночь достигла самого страшного часа. В оштукатуренных комнатах глухо били часы. Под колесами трещал вспененный снег. Я еще раз поднял руку. Неизбежный хруст и щелчок. Меня засыпало осколками льда, словно битым