появилась возможность выбросить примитивные, неточные копии Ливия и Виргилия и купить исправленные, напечатанные текста. Целая гора информации. И не менее важным, чем литература или картины, была моя одежда. Мы должны были заставить портных все бросить и одеть меня в соответствии с маленькими рисунками мелом, сделанными господином.
В банки следовало отнести рукописные аккредитивы. Мне нужно было получить деньги. Всем нужно было получить деньги. Я в жизни не прикасался к таким вещам, как деньги.
Деньги оказались красивыми – флорентийское золото и серебро, немецкие флорины, богемские грошены, замысловатые старинные монеты, отчеканенные при тех правителях Венеции, кого называли дожами, старые экзотические монеты из Константинополя. Мне выдали маленький мешочек со звенящими, бренчащими деньгами. Мы привязали наши «кошельки» к поясам.
Один мальчик купил мне маленькое чудо, потому что я смотрел на него во все глаза. Это были тикающие часы. Я не мог постичь их устройство, устройство крошечной тикающей вещицы, усыпанной драгоценными камнями, и ничьи указывающие на небо руки не могли объяснить мне, что это такое. Наконец я потрясенно осознал: за филигранной работой и краской, за странным стеклом и драгоценной рамкой скрываются крошечные часы!
Я сжал их в руке, и у меня закружилась голова. Я никогда не видел других часов, помимо огромных почтенных предметов в колокольнях или на стенах.
– Теперь у меня с собой время, – прошептал я по-гречески, взглянув на моих друзей.
– Амадео, – сказал Рикардо, – сосчитай мне часы.
Я хотел сказать, что это невероятное открытие исполнено смысла, смысла лично для меня. Это послание из другого мира, слишком поспешно и опасно забытого. Время перестало быть временем, и никогда больше им не будет. День уже не день, а ночь – не ночь. Я не мог этого выразить ни по-гречески, ни на любом другом языке, ни даже в моих бредовых мыслях. Я стер со лба пот. Я сощурился от яркого итальянского солнца. Я захлопал при виде птиц, огромными стаями носящихся в небе, как крошечные росчерки пера, по чьей-то воле замахавших в унисон крыльями. Кажется, я прошептал, как дурак:
– Мы – в мире.
– Мы – в его сердце, в величайшем его городе! – прокричал Рикардо, подталкивая меня к толпе. – И, черт возьми, мы на него еще насмотримся, пока не заперли у портного.
Но сперва нам было нужно зайти в кондитерскую, где нас ждали чудеса из сахарного шоколада и густого варева безымянных, но ярко-красных и желтых сладостей.
Один из мальчиков показал мне свою книжку со страшными напечатанными изображениями мужчин и женщин, слившихся в плотских объятьях. Это были рассказы Боккаччо. Рикардо обещал мне их почитать и сказал, что это, на самом деле, отличная книжка, чтобы учить меня итальянскому языку. И он научит меня читать еще и Данте.
Боккаччо и Данте – флорентинцы, сказал один из мальчиков, но в целом они не так уж и плохи.
Наш господин любит всевозможные книги, сказали мне, трать на них деньги – не ошибешься, этим он всегда доволен. Я еще увижу, что приходящие учителя сведут меня с ума уроками. Все мы должны изучить stadia humanitatis, а в нее входит история, грамматика, риторика, философия и древние авторы… значение стольких поразительных слов открылось мне только в последующие дни, так как они часто повторялись и были продемонстрированы мне на деле.
Еще один урок нужно усвоить – наш господин очень поощряет, когда мы украшаем свою внешность. Мне купили и повесили на шею золотые и серебряные цепи, ожерелья с медальонами и прочие безделушки. Требовались еще кольца, кольца с камнями. Нам пришлось яростно поторговаться из-за них с ювелирами, но я вышел от них с настоящим изумрудом из нового мира и двумя рубиновыми кольцами, испещренными серебряными надписями, которые не мог прочитать.
Я не мог оторвать взгляд от своей руки с кольцом. Видишь, до этой самой ночи своей жизни, пятьсот лет спустя, я питаю слабость к кольцами. Только в те века в Париже, когда я был кающимся грешником, одним их преданных Сатане Детей Ночи, только в период того долгого сна, я отказался от моих колец. Но к этому кошмару я скоро перейду.
Пока что я был в Венеции, я был сыном Мариуса и развлекался с другими его детьми так, как нам часто предстояло развлекаться в последующие годы. К портному.
Пока с меня снимали мерку, кололи булавками и одевали, мальчики рассказывали мне истории о богатых венецианцах, приходивших к нашему господину, пытаясь заполучить хотя бы самую маленькую его картину. Однако наш господин утверждал, что его картины никуда не годятся, и почти ничего не продавал, но иногда мог написать портрет женщины или мужчины, если они привлекали его внимание. На этих портретах человека всегда окружали мифологические сюжеты – боги, богини, ангелы, святые. С языков мальчиков слетали знакомые и незнакомые мне имена. Мне казалось, что всякое эхо святыни сметает новым приливом.
Подступали воспоминания, но они быстро меня отпускали. Святые и боги, разве это одно и то же? Разве не существует определенного свода правил, которому я не должен изменять, объявляющих это просто искусной ложью? Я никак не мог прояснить это у себя в голове, а меня окружало сплошное счастье, да, счастье. Не может быть, чтобы за этими бесхитростными сияющими лицами скрывалась безнравственность. Я в это но верил. Но каждое удовольствие казалось мне подозрительным. Когда не мог уступить, блеск слепил мне глаза, а когда все-таки приходилось сдаваться, я лишался самообладания, и в последующие дни сдавался все легче и легче.
Этот день посвящения был всего лишь одним из сотен, нет, тысяч последующих дней, и я точно не знаю, когда я впервые начал понимать, что конкретно говорят мои спутники. Однако это время наступило, и наступило довольно быстро. Не помню, чтобы я очень долго оставался самым наивным.
Та первая экскурсия казалась мне истинным чудом. Высокое небо было идеально голубое, кобальтовое, а с моря дул свежий, влажный, прохладный бриз. Наверху сбивались в кучки несущиеся мимо облака, так потрясающе воспроизведенные на картинах в палаццо – первое указание на то, что картины моего господина не лгут.
И когда мы по особому разрешению вошли в церковь дожей, Сан-Марко, меня схватило за горло его великолепие – сияющие золотом мозаичные стены. Но мне, замурованному в богатства и солнце, предстояло испытать еще одно суровое потрясение. Здесь присутствовали окоченевшие мрачные фигуры, фигуры знакомых мне святых.
Они не представляли для меня тайны, обитатели этих обитых кованым золотом стен, строгие, с миндалевидными глазами, в прямых аккуратных одеяниях, с неизменно сложенными для молитвы руками. Я узнавал их нимбы, я узнавал крошечные дырочки в золоте, проделанные для того, чтобы оно сверкало еще волшебнее. Я знал, какое суждение вынесли бородатые патриархи, бесстрастно взиравшие на меня; я остановился на полпути, полумертвый, не в состоянии идти дальше. Я опустился на каменный пол. Мне стало плохо.
Им пришлось увести меня из церкви. На меня нахлынули шумные звуки площади, как будто я спустился к некоем чудовищной развязке. Я хотел сказать моим друзьям, что они не виноваты, что это все равно неизбежно случилось бы.
Мальчики разволновались. Я не смог ничего объяснить. Ошеломленный, весь в поту, я безвольно лежал, прислонясь к колонне, и слушал, как мне по-гречески объясняют, что, помимо этой церкви, я сегодня видел много всего остального. Почему же она так меня напугала? Да, она старинная, да, она византийская, в Венеции вообще много византийского.
– Наши корабли веками торгуют с Византией. Мы – морская империя.
Я старался воспринять их слова.
Но, несмотря на боль, мне стало ясно, что это место не создано специально мне в осуждение. Меня вывели оттуда с такой же легкостью, что и привели. Окружавшие меня мальчики с приятными голосами и ласковыми руками, протягивающие мне вино и фрукты, чтобы я поправился, не ждали со стороны этого меня какой-то ужасной угрозы.
Повернувшись налево, я заметил набережные, гавань. Я побежал прямо к ней, как громом пораженный от вида деревянных кораблей. Они стояли на якоре по четыре-пять в ряд, но за ними возвышалось самое большое чудо: громадные галеоны из широкого раздувшегося дерева, их паруса раздувались от ветра, а грациозные весла рассекали воду – они выплывали в море.
Взад-вперед двигались суда – огромные деревянные барки на опасном, близком расстоянии друг от друга, проскальзывая в пасть Венеции или выскальзывая из нее, а тем временем остальные корабли, не менее изящные и невероятные, стояли на якоре, извергая обильные потоки товаров.
Мои товарищи отвели меня, спотыкающегося на ходу, к Арсеналу, где я успокоился наблюдением за занятыми своим делом кораблестроителями, обычными людьми. В последующие дни я буду часами болтаться на Арсенале, наблюдая за гениальным процессом постройки кораблей человеческими руками – люди строили барки таких размеров, что, по моим понятиям, они неизбежно затонули бы.
Периодически, урывками я видел образы ледяных рек, барж и лодок, грубых мужчин, провонявших животным жиром и прогорклой кожей. Но и эти последние неровные кусочки зимнего мира, откуда я пришел, погасли.
Наверное, если бы я попал не в Венецию, моя повесть была бы другой.
За все проведенные в Венеции годы мне никогда не надоедало ходить на Арсенал и наблюдать за строительством кораблей. Я без проблем добивался разрешения войти с помощью нескольких любезных слов и монет и с неизменным восторгом следил, как из гнутых каркасов, изогнутых досок и пронзающих небо мачт сооружают эти фантастические строения. В тот первый день мы промчались по этому чудесному двору в спешке. Мне было достаточно. Да, короче говоря, Венеция, и ничто другое стерло из моих мыслей, по крайней мере на какое-то время, сгустившееся мучительное воспоминание о некоем предыдущем существовании, об определенном скоплении истин, с которыми я сталкиваться не хотел.
Если бы не Венеция, со мной не было бы моего господина. И месяца не прошло, как он беспристрастно рассказал мне, что мог предложить ему каждый из итальянских городов, как он любил смотреть во Флоренции на поглощенного работой Микеланджело, великого скульптора, как он ездил послушать прекрасных римских учителей.