Вампир Арман — страница 16 из 88

Не успев открыть глаза, я понял, что, кроме него, мне никто не нужен. Такое впечатление, что греховные утехи последних нескольких дней только воспламенили меня, усилили плотский голод и возбудили желание посмотреть, отреагирует ли его восхитительное белое тело на изученные мной более тонкие приемы. Когда он наконец пришел ко мне под полог, я набросился на него, расстегнул на груди рубашку и впился губами в его соски, обнаружив, что, несмотря на свою поразительную белизну и холодность, они чрезвычайно мягкие, нежные и, несомненно, естественным на первый взгляд образом связаны с корнями его желаний.

Он лежал спокойно и грациозно, позволяя мне играть с ним так же, как играли со мной мои наставницы. Когда же он наконец приступил к своим кровавым поцелуям, они полностью затмили все мои воспоминания о человеческих ласках, и я лежал в его объятиях такой же беспомощный, как и всегда. Казалось, в эти моменты наш мир не просто становился царством плоти, но и оказывался во власти чар, не подчиняющихся никаким законам природы.

На исходе второй ночи, ближе к утру, я нашел его в студии, где он рисовал в одиночестве, в то время как ученики спали каждый в своем углу, как неверные апостолы в Гефсиманском саду.

Мои вопросы не заставили бы его прекратить работу. Поэтому я встал у него за спиной, обвил руками и, приподнявшись на цыпочки, прошептал прямо ему в ухо:

– Расскажи мне, Мастер, ты должен рассказать, как ты получил свою волшебную кровь?

Я слегка прикусил мочки его ушей и провел руками по его волосам. Он не отрывался от картины.

– Ты уже родился таким? Неужели мое предположение о том, что тебя... превратили... всего лишь ужасная ошибка?

– Прекрати, Амадео, – прошептал он, продолжая рисовать. Он увлеченно работал над лицом Аристотеля – бородатого лысеющего старца со своей великой картины «Академия».

Бывает ли, господин, что ты испытываешь одиночество, побуждающее тебя с кем-нибудь поговорить, с кем угодно, – найти собеседника, друга, принадлежащего к той же, что и ты сам, породе, излить сердце тому, кто сможет тебя понять?

Он обернулся, пораженный моим вопросом.

– А ты, избалованный ангелочек? – Он понизил голос, чтобы сохранить в нем нотки нежности. – Думаешь, ты сможешь стать таким другом? Ты наивен! И останешься таковым до конца своих дней. У тебя невинное сердце. Ты отказываешься воспринимать истину, противоречащую глубокой неистовой вере, которая превращает тебя в вечного монашка, в мальчика-служку при алтаре...

Я отпрянул – никогда еще мне не доводилось столь сильно злиться на своего господина.

– Ну уж нет, я не такой! – заявил я. – Я уже мужчина, хотя и выгляжу как подросток, и тебе это прекрасно известно. Кто, кроме меня, размышляет о том, кто ты такой, об алхимии твоего могущества? Жаль, что я не могу нацедить чашку твоей крови, исследовать ее как врач, определить ее состав и узнать, чем она отличается от той, что течет в моих венах? Да, я твой ученик, твой верный и преданный ученик, но для этого мне приходится быть мужчиной. Когда это ты терпел невинность? Когда мы ложимся вместе в постель, это, по-твоему, невинно? Я – мужчина!

Он разразился изумленным хохотом. Мне приятно было видеть его удивление.

– Поведайте мне вашу тайну, сударь, – попросил я, обвивая его руками за шею и опуская голову ему на плечо. – Существовала ли мать, такая же белая и сильная, как и вы, родившая вас, как Богородица из своего священного чрева?

Он взял меня за руки и слегка отстранил, чтобы поцеловать, – поцелуй получился такой настойчивый, что я даже испугался. Потом он передвинул губы к моей шее, всасывая кожу, лишая меня сил и заставляя всем сердцем соглашаться стать тем, кем ему будет угодно.

– Да, я создан из луны и звезд, из царственной белизны, составляющей суть как облаков, так и невинности, – сказал он. – Но ты сам понимаешь, что не мать родила меня таким. Когда-то я был человеком и старел год от года. Смотри... – Он обеими руками поднял мое лицо и заставил смотреть прямо на него. – Видишь, в углах глаз еще виднеются остатки морщин, избороздивших мое лицо.

– Да их почти не видно, сударь, – прошептал я, стремясь успокоить Мастера, если его волновало подобное несовершенство. Он блистал в собственном сиянии, в своей глянцевой отшлифованности.

Представь себе ледяную фигуру, такую же совершенную, как Галатея Пигмалиона, брошенную в пламя, обожженную, тающую, но при этом чудом сохраняющую неизменными свои черты... Вот таким и был мой господин, мой Мастер, в те мгновения, когда им овладевали человеческие эмоции. Он сжал мои руки и поцеловал меня еще раз.

– Маленький мужчина, карлик, эльф, – прошептал он. – Ты хочешь остаться таким навеки? Разве ты недостаточно спал со мной, чтобы знать, чем я могу наслаждаться, а чем – нет?

Я победил его, и на оставшийся до его ухода час он стал моим пленником.

Но на следующую ночь он отправил меня в нелегальный и еще более роскошный дом удовольствий, дом, содержавший для удовлетворения страстей своих посетителей только молодых мальчиков.

Дом был декорирован в восточном стиле, и, полагаю, в нем смешивалась роскошь Египта с пышностью Вавилона. Золотые решетки делили помещение на маленькие отсеки, а латунные колонны, отделанные ляпис-лазурью, поддерживали над обитыми дамастом позолоченными деревянными кушетками балдахины из ткани лососевого цвета. От курящегося ладана воздух казался тяжелым, а неяркое освещение действовало успокаивающе.

Обнаженные мальчики, упитанные, уже вполне зрелые, с гладкими округлыми руками и ногами, горели желанием, были сильными и цепкими и при этом оживляли любовные игры своими собственными бурными мужскими желаниями.

Казалось, моя душа превратилась в маятник, раскачивающийся между здоровой радостью от завоевания и полуобморочным сознанием необходимости подчиниться, отдаться на милость более сильных тел, более страстных желаний и более мощных и ласковых рук.

Я оказался в плену у двух умелых и своевольных любовников. Меня пронзали и вскармливали, молотили и опустошали, пока я не заснул так же крепко, как спал дома в отсутствие Мастера и его чудес.

Это было только начало.

Однажды, очнувшись от своего пьяного сна, я обнаружил, что меня окружают странные существа неопределенного пола. Только двое из них были евнухами, обрезанными с таким мастерством, что их надежные орудия могли вздыматься не хуже, чем у любого мальчика. Остальные же просто разделяли пристрастие своих товарищей к краске. Глаза у всех были подведены и оттенены фиолетовым, ресницы закручены вверх и покрыты лаком, что придавало их лицам жутковатое, безгранично отчужденное и равнодушное выражение. Их накрашенные губы казались более твердыми и крепкими, чем у женщин, – и более требовательными. Они возбуждали и провоцировали меня своими поцелуями, словно мужское начало, наделившее их мускулами и твердым членом, добавило потенции даже их ртам. Улыбались они как ангелы. Их соски были украшены золотыми кольцами, а волосы в паху покрыты золотой пыльцой.

Я не протестовал, когда они на меня набросились. Я не боялся переходить границы и даже позволил им привязать к кровати мои запястья и лодыжки, чтобы они могли с большим успехом творить свои чудеса. Их было невозможно бояться. Я оказался словно распятым, но это не доставляло мне ничего, кроме удовольствия. Их настойчивые пальцы даже не позволяли мне закрывать глаза. Они гладили мои веки и заставляли смотреть. Они проводили по моему телу мягкими толстыми кисточками. Они втирали во всю мою кожу масла. Они всасывали, как нектар, пламенный сок, снова и снова вытекавший из моего тела, пока я не крикнул, что у меня его больше не осталось, что, впрочем, отнюдь их не остановило. Чтобы в шутку поддразнить меня, они начали вести счет моим «маленьким смертям», потом меня перевернули, связали, и я моментально погрузился в восторженный сон...

Проснулся я, не думая о времени и забыв обо всех заботах. В ноздри мне ударил густой дым трубки. Я взял ее и втянул дым в себя, смакуя знакомый порочный аромат гашиша.

Я провел в том доме четыре ночи.

Обратно в палаццо меня вновь доставили во сне.

На сей раз я проснулся без сил, раздетый, едва прикрытый рваной рубашкой из тонкого шелка кремового цвета. Я лежал на кушетке, перенесенной прямо из борделя в студию Мастера, а он сидел неподалеку и, видимо, рисовал мой портрет, отрываясь от маленького мольберта только для того, чтобы бросить на меня мимолетный взгляд.

В ответ на мой вопрос о том, сколько сейчас времени и какая по счету идет ночь, он промолчал.

– Итак, ты злишься на меня, потому что мне понравилось? – спросил я.

– Лежи спокойно, – ответил Мастер.

Я откинулся на подушки, замерзший, чувствуя себя невероятно одиноким, обиженным, и совсем по-детски мечтал в тот момент лишь об одном: укрыться в его объятиях.

Наступило утро, и он ушел, так ничего и не сказав. Картина была блистательным шедевром непристойности. Я лежал в позе спящего на берегу реки, словно фавн, а надо мной стоял высокий пастух, сам Мастер, в сутане священника. Окружавший нас лес был густым, живым, с шелушащимися стволами и гроздьями пыльных листьев. Вода в ручье была нарисована так реалистично, что казалась мокрой на ощупь, а я в изображении Мастера выглядел простодушным, погруженным в глубокий сон: рот полуоткрыт, брови нахмурены, видимо, под впечатлением от неспокойных видений.

Я в ярости бросил картину на пол, надеясь размазать все краски.

Почему он ничего не сказал? Зачем он навязал мне эти уроки, которые поставили между нами стену? Почему он злится на меня только за то, что я выполняю его указания? Интересно, не проверку ли моей невинности он устроил этими борделями? Неужели его наставления о необходимости получать удовольствие – одно сплошное вранье? Я сел за его стол, взял перо и нацарапал ему записку:

«Ты Мастер. Ты должен все знать. Невыносимо иметь господином того, кто не умеет управлять. Либо укажи мне путь, пастух, либо отложи свой посох».