Вампир Арман — страница 30 из 88

Вероятность смерти казалась мне досадной помехой, только и всего. Гораздо важнее было избавиться наконец от всех ужасных ощущений, и никакие мысли о душе и о загробном мире меня не волновали.

И вдруг все резко изменилось.

Я почувствовал, что взмываю вверх, как будто кто-то схватил меня за голову и пытается протащить сквозь балдахин и дальше – сквозь потолок комнаты. Взглянув вниз, я, к своему великому изумлению, увидел себя лежащим на кровати. Причем совершенно отчетливо, словно никакого балдахина над постелью и не было.

Я и представить не мог, что так красив. Только пойми меня правильно: тогда я отнесся к этому открытию совершенно бесстрастно и только отметил про себя: «Надо же, какой красивый мальчик. Как щедро одарил его Бог. Смотри, какие у него длинные тонкие пальцы, смотри, какие темные, рыжевато-коричневые волосы...» Я всегда был таким, но не сознавал своей привлекательности. Впрочем, откровенно говоря, я об этом и не задумывался, меня мало интересовало, какое впечатление производит моя внешность на тех, с кем приходилось сталкиваться в течение жизни. Я не верил льстивым речам. Страсть, которую испытывали ко мне многие из окружающих, вызывала во мне только презрение. Даже вожделение моего господина казалось мне проявлением слабости и заблуждения. Но теперь я понял, почему люди при виде меня буквально теряли голову. Тот мальчик, что умирал на постели, тот мальчик, что стал причиной всеобщих рыданий, казался воплощением чистоты, воплощением юности, стоящей на пороге жизни.

Единственное, что казалось нелогичным, это смятение, царившее в огромной комнате.

Почему они все плачут? В дверях я увидел знакомого священника из соседней церкви и заметил, что мальчики спорят с ним и не позволяют приблизиться к постели, опасаясь, что я могу испугаться. Все происходящее представлялось мне бессмысленным. Почему Рикардо в отчаянии заламывает руки? Чего ради суетится Бьянка, зачем она носится с этой мокрой тряпкой и лихорадочно шепчет мне какие-то ласковые слова?

«Ох, бедный мальчик, – подумал я. – Если бы ты знал, какой ты красивый, ты мог бы испытывать к окружающим побольше сочувствия, мог бы считать себя немного сильнее и быть более уверенным в собственных возможностях, в способности добиться чего-то самостоятельно. Ведь ты играл с людьми в коварные игры только потому, что не верил в себя и даже не знал, какой ты на самом деле».

Нелепость ситуации виделась мне совершенно отчетливо. Но я покидал этот мир! Тот же поток воздуха, который вытолкнул меня из лежавшего на кровати очаровательного молодого тела, увлекал меня еще выше – в туннель, где яростно шумел ветер...

Ветер захлестнул меня, окончательно затащил в тесное пространство туннеля, и я увидел, что нахожусь в нем отнюдь не один, что в него попали и другие – и теперь они тоже кружатся в непрекращающемся яростном вихре. Я заметил, что они смотрят на меня, увидел их открытые, искаженные мукой рты. Меня тянуло по туннелю все выше и выше. Я не чувствовал страха, но испытывал ощущение обреченности. Я ничем не мог себе помочь.

«Вот в чем заключалась твоя ошибка, пока ты был тем распростертым на постели мальчиком, – думал я. – Но теперь все действительно безнадежно». И в тот момент, когда я пришел к этому выводу, я достиг конца туннеля. Он исчез – словно растворился. Я стоял на берегу прекрасного сверкающего моря.

Волны не замочили меня, но я их помнил и сказал вслух:

– Наконец-то я здесь, я добрался до берега! А вот и стеклянные башни!

Подняв голову, я увидел, что до города еще далеко, что он лежит за цепью зеленых холмов, что к нему ведет тропа, а по обе ее стороны раскинулись целые поля ярких роскошных цветов. Я никогда не видел таких цветов, никогда не видел лепестков такой формы и в таких сочетаниях, и никогда за всю жизнь глазам моим не открывались такие краски и оттенки. В палитрах художников для этих красок названий не было. Я бы не мог определить их теми немногочисленными и неадекватными терминами, что были мне известны.

«О, в какой восторг привели бы венецианских художников такие краски, – думал я, – и представить только, как бы они преобразили наши работы, как бы они воспламенили наши картины, если бы удалось найти их источник, растолочь их в порошок и смешать с нашими маслами. Но какой в этом смысл? Картины больше не нужны».

Все великолепие, которое можно запечатлеть в красках, открылось в этом мире. Я видел его в цветах. Я видел его в пестрой траве. Я видел его в бескрайнем небе над собой, уходившем далеко за ослепительный город, который тоже сверкал и переливался грандиозным, гармоничным сочетанием красок, смешавшихся, мигающих, мерцающих, словно башни города были сделаны не из мертвой или земной материи, а из волшебной бурлящей энергии.

Меня переполняла огромная благодарность – я отдался ей всем моим существом.

– Господи, теперь я вижу, – произнес я вслух. – Я вижу и понимаю.

В тот момент мне действительно предельно ясно открылся подтекст этой разносторонней и постоянно усиливавшейся красоты, этого трепетного, светящегося мира. Он до того исполнился смыслом, что я нашел ответы на все вопросы и все наконец-то окончательно разрешилось. Я вновь и вновь повторял шепотом слово «да». Я, кажется, кивнул, а потом выражать что-то словами показалось мне полным абсурдом.

В этой красоте сквозила великая сила. Она окружила меня, как воздух, ветер или вода, но она не имела к ним отношения. Она была гораздо более разреженной и глубинной и, удерживая меня с внушительной силой, тем не менее оставалась невидимой, лишенной ощутимой формы и напряженности. Этой силой была любовь.

«О да, – думал я, – это любовь, совершенная любовь, и в своем совершенстве она наполняет смыслом все, что я когда-либо знал и испытал: каждое разочарование, каждую обиду, каждый ложный шаг, каждое объятие, каждый поцелуй... Все это было только предзнаменованием божественного приятия и добра, ибо дурные поступки показывали, чего мне недостает, а хорошие – пусть даже только на мгновение – приоткрыли завесу над тайной истинной любви...»

Эта любовь наполнила смыслом всю мою жизнь, вплоть до, казалось бы, самых незначительных ее обстоятельств. И пока я этим восторгался, пока всецело, без малейших сомнений, отдавался ей, начался удивительный процесс: вся моя жизнь вернулась ко мне в образах тех, кого я когда-либо знал.

Я увидел свою жизнь с самых первых секунд и до того момента, который привел меня сюда. В этой жизни не нашлось ничего особенно примечательного; в ней не хранилось ни великой тайны, ни перелома, ни судьбоносного события, которое изменило бы мою душу. Напротив, она оказалась вполне естественной и заурядной цепочкой мириад крошечных событий, и каждое из них касалось других душ, так или иначе связанных со мной. Теперь я осознал нанесенные мною обиды и услышал те мои слова, что приносили успокоение, я увидел результат своих повседневных поступков. Я увидел обеденный зал, пировавших в нем флорентийцев и вновь постиг смятение и одиночество, в котором они пребывали перед смертью. Я увидел печаль и полную оторванность от окружающего мира их душ, сражающихся за то, чтобы остаться в живых.

Единственное, чего я не видел, это лица моего господина. Я не видел, кто он такой. Я не видел его душу. Я не видел, что значит для него моя любовь или что значит его любовь для меня. Но это не имело значения. В действительности я осознал это только позже, когда пытался передать испытанные мной ощущения. Пока что важно было только понимание того, что означает дорожить остальными и ценить саму жизнь. Я осознал, что значило рисовать картины, – не рубиново-красные, кровавые и животрепещущие венецианские полотна, но старинные картины в древнем византийском стиле, которые когда-то, на редкость совершенные и безыскусные, выходили из-под моей кисти. Теперь я вспомнил, что в прошлом писал удивительные иконы, и увидел эффект, произведенный моими творениями... И мне казалось, что я буквально тону в этом огромном потоке информации. Ее накопилось так много, и тем не менее все это богатство было так легко воспринимать, что я почувствовал великую и окрыляющую радость.

Знания эти были сродни любви и красоте. И я вдруг осознал, что фактически все эти понятия – знания, любовь, красота – составляют единое целое.

Душа моя наполнилась торжеством и великим счастьем.

«Ну да, конечно, как же я не понял, ведь на самом деле все так просто!» – думал я.

Обладай я в тот момент телом, будь у меня глаза, я бы непременно заплакал. Но это были бы сладостные слезы. В действительности же моя душа пребывала, так сказать, вне пределов всего мелочного, обыденного, способного лишить воли. Я оставался спокойным, и знания, факты, то есть сотни и сотни мелких подробностей, которые, как прозрачные капли волшебной жидкости, проходили сквозь меня, наполняли меня и исчезали, уступая дорогу новым нитям этого водопада истины, внезапно поблекли.

Там, впереди, стоял стеклянный город, а за ним высилось голубое, как в полдень, небо. Только теперь его заполнили все существующие на свете звезды.

Я устремился к городу, причем так поспешно и целенаправленно, что задержать меня смогли только три человека.

Потрясенный до глубины души, я застыл на месте. Этих людей я знал. Они были священниками – монахами, старыми монахами из моей родной страны, которые умерли задолго до того, как я нашел свое призвание. Теперь я видел все это очень отчетливо, я знал их имена, знал, от чего они умерли. На самом деле это были святые покровители моего города и огромного монастыря с пещерами, где я раньше жил.

– Зачем вы меня держите? – спросил я. – Где мой отец? Он уже здесь, правда?

Не успел я задать этот вопрос, как увидел своего отца. Он выглядел точно так же, как и всегда: крупный мужчина в кожаных охотничьих одеждах, с взлохмаченной бородой и длинными каштановыми волосами, того же цвета, что и у меня. Его щеки покраснели от холодного ветра, а нижняя губа, отчетливо видная между густыми усами и бородой с проседью, насколько я помнил, была влажной и розовой. Глаза по-прежнему оставались ярко-синими. Он, как обычно, с доброй улыбкой помахал мне рукой. Он выглядел так, словно, невзирая на советы и предостережения, опять собрался поохотиться в степи. Он совершенно не боялся монголо-татарских налетов. В конце концов, при нем был большой лук, такой тугой, что натянуть его мог только он, с ним были его остро заточенные стрелы и огромный широкий меч, одного удара которого было дост