Вампир Арман — страница 72 из 88

Поэтому каждое утро, мечтая о смерти, я постепенно осознавал, что проснусь, наверное, еще больше обгоревшим, чем раньше, но и глубже укрытым зимней метелью, все это время скрывавшей меня от сотен освещенных окон, выходивших сверху на эту крышу.

Когда наступала мертвая тишина, когда Сибил спала, а Бенджи прекращал молиться мне и разговаривать со мной у окна, начиналось самое худшее. Холодно, апатично и отстраненно я думал о странных вещах, приключившихся со мной, пока я падал сквозь воздушную бездну, потому что все остальное не шло мне в голову.

Ведь все было удивительно реально: алтарь Софийского собора, преломляемый хлеб. Я столько всего узнал, но ничего не мог вспомнить, не мог облечь в слова, и сейчас, диктуя это повествование, я не смог бы членораздельно восстановить эту историю, даже если бы попытался.

Реально. Осязаемо. Я чувствовал на ощупь покровы алтаря, видел, как пролилось вино, а еще раньше – как из яйца поднялась птица. Я слышал, как трещит скорлупа. Я слышал голос матери. И все остальное.

Но моему разуму эти вещи были больше не нужны. Просто не нужны. Рвение мое на поверку оказалось хрупким. Оно ушло, ушло, как ночи, проведенные с моим господином в Венеции, ушло, как годы странствий с Луи, ушло, как праздничные месяцы на острове Ночи, ушло, как долгие позорные столетия Детей Тьмы, когда я был дураком, настоящим дураком.

Я мог думать о Плате, я мог думать о небесах, я мог вспоминать, как стоял у алтаря и своими руками творил чудо с телом Христа. Да, мог. Но все в совокупности было слишком ужасно: я не умер, никакой Мемнох не умолял меня стать его помощником, никакой Христос не простирал ко мне руки на фоне бесконечного света Господа.

Намного приятнее было думать о Сибил, вспоминать, что ее комната с ярко-красными и синими турецкими коврами и покрытыми темным лаком непропорционально большими картинами была ничуть не менее реальна, чем киевский Софийский собор, вспоминать, как побледнело ее овальное лицо, когда она повернулась, чтобы взглянуть на меня, и как внезапно загорелись ее влажные, живые глаза.

Как-то вечером, когда мои глаза по-настоящему открылись, когда мои веки действительно поднялись над глазными яблоками и я увидел над собой белую ледяную корку, я осознал, что начал исцеляться.

Я попытался согнуть руки. Я смог приподнять их, чуть-чуть, и сковывающий меня лед дрогнул с чрезвычайно необычным электрическим звуком.

Солнце никак не могло сюда добраться, или же ему не хватало места бороться со сверхъестественно яростной, могущественной кровью, содержащейся в моем теле. О Господи, только подумать – пятьсот лет набираться сил, прежде всего родиться от крови Мариуса, с самого начала быть настоящим монстром, так и не подозревая о собственном могуществе.

В тот момент мне казалось, что моей злости и моему отчаянию наступил предел. Казалось, что раскаленная боль во всем теле достигла своего пика.

Потом заиграла Сибил. Она начала «Аппассионату», и мне стало все равно.

Мне было все равно, пока не прекратилась музыка. Ночь выдалась теплее, чем обычно; снег слегка подтаял. Казалось, поблизости нет никаких бессмертных. Я знал, что Плат перевезли в Ватикан. И какой теперь смысл приходить сюда бессмертным? Бедная Дора. В вечерних новостях говорили, что у нее забрали ее добычу. Плат должен был исследовать Рим. Ее рассказы о странных светловолосых ангелах стали достоянием бульварной прессы, а сама она уехала.

В определенный момент я осмелился зацепиться сердцем за музыку Сибил и, напрягая до боли голову, выслать вперед свое телепатическое зрение, как часть тела, как язык, требующий выносливости, чтобы посмотреть глазами Бенджамина на комнату, где они обитали вдвоем.

Я увидел ее в приятном золотистом тумане, увидел стены, увешанные тяжелыми картинами в рамах, увидел мою красавицу в пушистом белом платье, в рваных тапочках. Ее пальцы продолжали трудиться. А Бенджамин, маленький непоседа, нахмурившись, попыхивая черной сигареткой, сцепив руки за спиной, расхаживал босиком из угла в угол, покачивая головой и бормоча про себя:

– Ангел, я же велел тебе, вернись!

Я улыбнулся. Шрамы на щеках болели так, словно их прорезали кончиком наточенного ножа. Я закрыл телепатический глаз. Под звуки быстрых крещендо я позволил себе замечтаться. К тому же Бенджамин что-то почувствовал; его разум, не извращенный западной цивилизацией, уловил отблеск моего любопытства. Хватит.

Потом ко мне пришло новое видение, очень резкое, очень необычное, очень непривычное, им нельзя было пренебрегать. Я еще раз повернул голову, лед треснул. Я держал глаза открытыми. Я видел неясное пятно возвышающихся надо мной освещенных башен.

Внизу, в городе, обо мне думал какой-то бессмертный, он находился далеко, за много кварталов от закрытого собора. На самом деле я мгновенно почувствовал вдалеке присутствие двух сильных вампиров, знакомых вампиров, вампиров, знавших о моей смерти и горько сожалевших о ней; они выполняли какое-то важное дело.

Здесь имелся определенный риск. Попробуй их увидеть – и они заметят намного больше, чем то, что не замедлил отметить Бенджамин. Но, насколько я понимал, в городе других вампиров сейчас не присутствовало, и нужно было узнать, что заставило их двигаться с такой целеустремленностью и с такой скрытностью.

Прошел, наверное, час. Сибил молчала. Они, могущественные вампиры, продолжали заниматься своим делом. Я решил рискнуть.

Я приблизил к ним свои бестелесные глаза и быстро осознал, что могу видеть одного глазами другого, но не наоборот. Причина была очевидна. Я напряг зрение. Я смотрел глазами Сантино, бывшего главы римского общества, Сантино, а увидел я Мариуса, моего создателя, чьи мысли оставались скрытыми от меня навсегда.

Они осторожно приближались к большому учреждению, оба одетые как современные джентльмены – в аккуратные темно-синие костюмы, вплоть до накрахмаленных белых воротничков и узких шелковых галстуков. Оба подстриглись, отдавая дань моде служащих корпораций. Но направлялись они, вгоняя в безвредный транс каждого смертного, кто пытался им помешать, отнюдь не в корпорацию. А в здание медицинского назначения. И я быстро догадался, по какому они пришли делу.

Они бродили по городской лаборатории криминалистики. И хотя они не торопились набирать в тяжелые портфели документы, волнение заставляло их поскорее вытащить из холодильных установок останки тех вампиров, кто последовал моему примеру и сдался на милость солнца.

Естественно, они занимались конфискацией материалов, какими располагал о нас мир. Они вычерпывали останки. Они перекладывали останки из похожих на гробы ящиков и с блестящих серебряных подносов в простые пластиковые пакеты. Целые кости, пепел, зубы, ну да, даже зубы, – все сметали они в эти мешки. А потом из ящиков для картотеки они извлекли образцы сохранившейся одежды.

У меня заколотилось сердце. Я пошевелился во льду, и лед заговорил в ответ. Нет, успокойся, сердце. Это мои кружева, мои личные кружева, плотные венецианские кружева, обгоревшие на краях, и несколько обрезков фиолетово-красного бархата! Да, именно мои жалкие одежды достали они из пронумерованного отделения каталога и сунули в пакет.

Мариус остановился. Я отвернулся – и физически, и мысленно. Не смотри на меня. Стоит тебе увидеть меня, прийти сюда, и, клянусь Богом, я... Что? У меня нет сил даже пошевелиться. У меня нет сил скрыться. О Сибил, пожалуйста, поиграй, мне нужно скрыться.

Но потом, припомнив, что он – мой создатель, что он способен выследить меня только через более слабый и более одурманенный разум своего спутника, Сантино, я почувствовал, что мое сердце успокаивается.

Из хранилища недавних воспоминаний я извлек ее музыку, я окружил ее цифрами, числами, датами, каждым из мелких детритов, пронесенных мной к ней сквозь века: что ее милый шедевр написал Бетховен, что он называется «Соната № 23, фа-минор, опус 57». Вот об этом и думай. Думай о вымышленной ночи в холодной Вене, вымышленной, поскольку на самом деле я в этом не разбирался, думай, как он писал музыку шумным, царапающим бумагу пером, звуков которого сам, наверное, не слышал. Думай, какие гроши ему платили. И думай с улыбкой, да, с болезненной режущей улыбкой, от которой по лицу течет кровь, как ему поставляли пианино за пианино – так мощно, так требовательно, так яростно бил он по клавишам.

И какую подходящую дочь получил он в лице симпатичной Сибил – устрашающая сила ее ударов по клавишам наверняка привела бы его в восторг, доведись ему заглянуть в будущее и отыскать среди неистовых студентов и поклонников одну конкретную одержимую девушку.

Сегодня было теплее. Лед начал таять. В этом сомневаться не приходилось Я сжал губы и еще раз поднял правую руку. Теперь над ней появилась выемка, и я мог шевелить пальцами.

Но они не шли у меня из головы, невероятная пара – тот, кто создал меня, и тот, кто пытался его уничтожить, Мариус и Сантино. Я должен был вернуться. Я осторожно выслал слабый, пробный луч мысли. И через мгновение я их выследил.

Они стояли перед сжигателем мусора в недрах здания и бросали в его жадную пасть все собранные ими улики; пакет за пакетом скручивался и потрескивал в пламени.

Как странно. Разве им самим не хотелось посмотреть на эти фрагменты в микроскоп? Но другие представители нашего рода наверняка уже это проделывали, и зачем смотреть на кости и зубы тех, кто спекся в аду, если можно срезать с собственной руки бледную белую ткань и поместить срез на стекло, в то время как рука по волшебству исцелится, как исцеляюсь я даже в настоящий момент.

Я не отпускал видение. Я увидел туманный подвал, где они стояли. Я увидел над их головами низкие балки. Собрав все силы для проекции взгляда, я увидел лицо Сантино, расстроенное, мягкое лицо того, кто разбил вдребезги единственную выпавшую на мою долю юность. Я увидел, что мой бывший господин почти печально взирает на огонь.

– Кончено, – тихим властным голосом сказал Мариус своему спутнику, обращаясь к нему на безупречном итальянском языке. – Не представляю себе, что еще можно сделать.