Вампир Арман — страница 84 из 88

Из небытия возник гнусный унылый гул, смешанный с ядовитым песком, впившимся мне в глаза. Это была настоящая пустыня, древняя, полная прогорклых и заурядных запахов, провонявшая потом, грязью и смертью. Гул состоял из выкриков, эхом отлетавших от тесных тусклых стен. На одни голоса накладывались другие, хриплые взрывы брани и равнодушные сплетни заглушали даже самые резкие и ужасные крики гнева и тревоги.

Я, пробиваясь сквозь толпу, прижимался к потным телам, косые лучи солнца жгли мою вытянутую руку. Я понимал, о чем трещали вокруг, древний язык ревел и выл в моих ушах, пока я проталкивался поближе к источнику взмокшей, противной суеты, затянувшей меня в свою трясину и пытавшейся меня удержать.

Казалось, они выдавят из меня всю жизнь, оборванцы с шершавой кожей и женщины в домотканой одежде, прикрывающие лица покрывалами. Они толкали меня локтями и наступали на ноги. Что лежит впереди, я не видел. Я выбросил руки в стороны, оглушенный криками и злобным булькающим смехом, и неожиданно словно по чьей-то воле толпа расступилась, и я увидел огненный шедевр своими глазами.

Она стояла передо мной в рваных окровавленных белых одеждах, та самая фигура, чье лицо я видел запечатленным на ткани Плата. Руки толстыми неровными железными цепями прикованы к тяжелому чудовищному кресту распятия. Он сгорбился под его тяжестью, волосы струились по обе стороны его израненного, изувеченного лица. Кровь из-под шипов текла прямо в открытые непреклонные глаза.

Мой вид явился для него неожиданностью, он даже слегка изумился. Он смотрел на меня широко раскрытыми глазами, словно его не окружала толпа, словно хлыст не опускался прямо на его спину, а затем и на склоненную голову. Из-под спутанных, испачканных в запекшейся грязи волос, из-под воспаленных, окровавленных век смотрел он вдаль.

– Господи! – воскликнул я.

Должно быть, я потянулся к его лицу, ведь это были мои руки, мои маленькие белые руки! Я увидел, как они стараются добраться до его лица.

– Господи! – повторил я.

И в ответ он посмотрел на меня, не двигаясь, наши взгляды пересеклись, его руки болтались в железных оковах, изо рта капала кровь.

Неожиданно на меня обрушился яростный, ужасный удар, бросивший меня вперед. Мои глаза затопило его лицо. Оно выросло передо мной в мельчайших подробностях: грязная, в царапинах кожа, промокшие, потемневшие, склеившиеся ресницы, огромные яркие очи с темными зрачками.

Оно придвигалось все ближе и ближе, кровь капала на его густые брови, стекала по впалым щекам. Его рот приоткрылся. Он издал звук. Сперва это был вздох, потом – глухое ускоряющееся дыхание. Оно становилось все громче и громче, по мере того как его лицо становилось все больше и больше, теряя ясные очертания, превращаясь в совокупность плывущих оттенков, а звук перешел в невероятный, оглушительный рев.

Я вскрикнул от ужаса. Меня отшвырнуло назад. Но хотя теперь я различал знакомую фигуру и древний силуэт его лица в терновом венце, лицо все равно увеличивалось в размерах; удивительно нечеткое, оно опять склонилось надо мной и внезапно чуть не удушило меня своим безмерным, всеподавляющим весом.

Я закричал. Беспомощный, невесомый, я не мог дышать. Я кричал так, как не кричал за все мои жалкие годы, мой вопль вытеснил даже рев, забивший мне уши. Но видение продолжало надвигаться – огромная, давящая, неотвратимая масса, что когда-то была его лицом.

– О Господи! – заорал я изо всех сил, оставшихся в моих пылающих легких. В ушах шумел ветер.

Что-то с такой силой ударило меня по голове, что у меня треснул череп. Я услышал его треск. Я почувствовал всплеск крови.

Я открыл глаза. Я смотрел вперед. Я находился по другую сторону часовни – распростерся у покрытой штукатуркой стены, бессильно раскинув ноги; руки болтались, голова горела от боли в месте сотрясения, в том месте, которым я ударился о стену.

Лестат ни разу не шелохнулся. Я знал, что он не виноват. Можно было мне это не объяснять. Не он отбросил меня назад. Я перевернулся, упал ничком и подложил руку под голову. Я знал, что вокруг меня топчутся чьи-то ноги, что рядом Луи, что подошла даже Габриэль, и также я знал, что Мариус уводит Сибил и Бенджамина.

В звенящей тишине я слышал только тонкий, резкий смертный голос Бенджамина:

– Но что с ним случилось? Что случилось? Блондин его не трогал. Я видел. Этого не было. Он не...

Пряча мокрое от слез лицо, я прикрыл дрожащими руками голову, и никто не видел мою горькую улыбку, хотя всхлипы слышали все.

Я плакал и плакал, долго, а потом постепенно, как я и ожидал, рана на голове начала затягиваться. Злая кровь поднялась к поверхности кожи и, зудя, оказывала мне свою злую поддержку, сшивая плоть, как исходящий из ада лазерный луч.

Кто-то передал мне салфетку. От нее слабо пахло Луи, но полной уверенности у меня не было. Прошло много времени, прежде чем я наконец сжал ее и стер с лица кровь. Минул еще час, час тишины, – поскольку многие из уважения выскользнули из часовни, – прежде чем я перевернулся, поднялся и сел у стены. Голова больше не болела, рана исчезла, присохшая кровь быстро осыпалась. Я долго и тихо смотрел на него.

Мне было холодно, одиноко и плохо. Чужие бормотания не проникали в мое сознание. Я не замечал ни жестов, ни передвижения окружающих.

В святая святых моей души я перебрал, по большей части медленно, подробно, все, что видел, все, что слышал, – все, что я тебе здесь рассказал.

Наконец я поднялся. Я вернулся и посмотрел на него.

Габриэль что-то сказала. Что-то резкое и грубое. Я не слышал, что именно. Я слышал звук, интонацию, как будто ее старинный французский язык, так хорошо мне знакомый, стал новым для меня наречием.

Я встал на колени и поцеловал его волосы.

Он не пошевелился. Он не изменился. Я ни секунды не боялся и ни на что не надеялся. Я еще раз поцеловал его в щеку, поднялся, вытер пальцы салфеткой, которую до сих пор сжимал в руке, и вышел.

Кажется, я долгое время простоял в оцепенении, а потом кое-что вспомнил, вспомнил, что Дора давным-давно говорила, будто на чердаке умер ребенок, рассказывала о маленьком призраке и о старой одежде.

Уцепившись за это воспоминание, крепко сжимая его, я смог подтолкнуть себя к лестнице.

Там мы с тобой через некоторое время и встретились. Теперь ты знаешь, к лучшему или к худшему, что я увидел – или чего не увидел.

Итак, моя симфония окончена. Давай я поставлю свое имя. Когда ты закончишь переписывать, я подарю свой экземпляр расшифровки Сибил. И, наверное, Бенджику. А с остальным можешь делать что хочешь.

25

Это не эпилог. Это последняя глава повести, которую я считал завершенной. Я дописываю ее своей рукой. Она будет краткой, поскольку обо всем, что важно, я уже рассказал и остается лишь изложить некоторые голые факты.

Возможно, позже у меня найдутся подходящие слова, чтобы яснее описать, до какой степени я обессилел после всего, что случилось, но пока что я могу это лишь констатировать.

Поставив подпись на копии, так тщательно записанной Дэвидом, я не ушел из монастыря. Было слишком поздно.

За разговорами прошла вся ночь, и мне, перевозбужденному после описанных мной Дэвиду событий, пришлось удалиться в одну из потайных кирпичных комнат здания, показанных мне Дэвидом, место, куда когда-то заточили Лестата; никогда еще я до такой степени не выматывался, и с восходом солнца моментально погрузился в сон.

С наступлением сумерек я поднялся, расправил одежду и вернулся в часовню. Я опустился на пол и поцеловал Лестата с нескрываемой любовью, как прошлой ночью. Я никого не замечал и даже не знал, кто там присутствовал.

Поверив Мариусу на слово, я вышел из монастыря, омытый фиолетовым светом раннего вечера, доверчиво скользя глазами по цветам, и прислушался, чтобы аккорды сонаты Сибил привели меня в нужный дом.

Через несколько секунд я услышал музыку, далекие, но быстрые фразы «Аппассионаты», первой части знакомой песни Сибил.

Она звучала с непривычной звонкой четкостью, с новой апатичной интонацией, придававшей ей властный, рубиново-красный оттенок, понравившийся мне с первого звука.

Значит, я не напугал свою девочку до потери рассудка. Значит, с ней все в порядке, она благоденствует и, возможно, влюбляется, как многие из нас, в сонную душную прелесть Нового Орлеана.

Я немедленно поспешил к указанному месту и, не успев даже ощутить ветер, оказался перед огромным трехэтажным красным кирпичным домом в Метэри, предместье Нового Орлеана, обладавшем, несмотря на близость к городу, чудесной атмосферой уединения.

Как и говорил Мариус, этот новый американский особняк со всех сторон окружали гигантские дубы, а французские двери с чистыми блестящими стеклами были настежь распахнуты навстречу раннему ветру.

Мои ноги ступали по длинной мягкой траве, а из каждого окна лился роскошный свет, такой дорогой сердцу Мариуса, как лилась и музыка «Аппассионаты». В настоящий момент она с удивительной грацией переходила ко второй части, Andante con motto, которая сначала обещает быть более спокойным фрагментом произведения, но быстро присоединяется к общему безумию.

Я остановился на полпути и прислушался. Никогда еще я не слышал таких прозрачных, просвечивающих нот, таких ярких и изысканно четких. Ради чистого удовольствия я попытался определить различия между этим исполнением и остальными, что я слышал в прошлом. Они все отличались друг от друга, волшебные, глубоко задевающие душу, но этот вариант был просто изумителен – быть может, причиной тому служили особенности грандиозного концертного рояля.

На мгновение меня охватило горестное, ужасное, цепкое воспоминание о том, что я увидел, когда прошлой ночью пил кровь Лестата. Я позволил себе, выражаясь нашим невинным языком, оживить его в памяти, а потом явственно покраснел, обнаружив приятную неожиданность: мне не придется ничего рассказывать, я все продиктовал Дэвиду, а когда он отдаст мои копии, я доверю их тем, кого люблю, тем, кто захочет знать, что я видел.