— Чего же ты хочешь? — оживленно спросил Джо, переставая играть.
— Истинного и правдивого культа красоты.
— А Шекспир, а греки, а еще столько, столько других — это все не истинное искусство?
— Все эти знаменитые и так почетно повторяемые имена — давно уже только пустые звуки, настоящее их содержание умерло давным-давно, имена эти говорят нам столько же, сколько названия планет и солнц, таких же чуждых, далеких и неизвестных нам. Истертые монеты, совершающие свой круговорот по инерции, истины, произносимые на непонятном языке, трупы, которые мы несем на себе добровольно, отягчающие наши души, как олово, трупы, под тяжестью которых мы медленно погибаем, не смея даже подумать, что можно их сбросить с себя в яму музея.
— Да, я тебя понимаю, — мрачно заметил Джо, — я прозрел и вижу, что все господствующее в наше время и правящее нами лживо и мертвенно; и театр не может быть лучше всего остального.
— Он даже нечто худшее, потому что стремится быть храмом искусства, а в действительности является рассадником нравственного одичания, фабрикой фальшивых ценностей, школой зла и глупости. От жрецов театр перешел в руки наемников и авантюристок, стал потребностью не духа, а животных инстинктов и обращается только к органам зрения и осязания всех духовных лакеев, думает за них, забавляет, льстит и остается для них ежедневным лекарством от скуки и интеллектуального бессилия.
— Острые плуги должны пройти по засоренным полям жизни.
— И динамитные не сдвинут с места косность и тяготение к наименьшему сопротивлению. Я перестал уже верить во внешние реформы.
— Так что же надо делать? — спросил заинтересованный мистер Бертелет.
— Не реформировать того, чего уже нельзя исправить, оставить зло его собственной судьбе, — пусть оно разъест само себя и сгниет окончательно. Говорю сейчас только о театре, — пусть остается таким, как есть, для тех, кому он нужен. А для других надо создать новый театр — театр-храм, посвященный красоте. Были когда-то, в древние времена, у первобытных народов праздники весны и плодоносной осени, когда собирались все жители, чтобы провести их сообща в веселье. Следовало бы воскресить эти праздники. Я себе представляю какой-нибудь предвечный бор или пустынный дикий берег моря, вдали от всего будничного, вдали от сутолоки и крикливого фарса жизни, и там, под открытым небом, в весеннем воздухе, в зеленой поющей глубине лесов, на лоне возрождающейся природы или же осенью, в задумчивые, бледные, тоскливые дни, священные, как причастие, в дни, когда стелется паутина и падают ржавые листья, на берегах синего моря, опоясанного радугой золотого восхода и кровавого заката, — там, на выровненном клочке родилицы-земли чудится мне храм всех искусств, Аполлонов алтарь восторга, возносящийся к нему гимн красок и мечты, звуков и форм, молитв и видений, гимн упоения безмерной красотой, очищающей душу от грехов зла и безобразия. Новый Элевзис для жаждущих восторга и созерцания, новый Иерусалим, возрождающий человечество. Вот моя мечта.
— Чудно, восхитительно, но невозможно и неисполнимо! — воскликнула с энтузиазмом мисс Долли.
— Все возможно для тех, которые хотят, — тихо сказал Джо.
«Боже мой, как это хорошо и как необыкновенно! Необыкновенно!» — думала Бэти, не смея громким словом спугнуть это очаровательное видение. Захваченная словами Зенона и тем воодушевлением, с каким он говорил, она с любовью,восторженно смотрела на его красивое бледное лицо, сиявшее вдохновением, мечтательное и в то же время тоскливое.
— Я вижу уже эти паломничества, эти бесчисленные толпы, эти праздники, таинственные и торжественные! — увлеклась мисс Долли.
— Торговый дом Кук и К° мог бы заняться их организацией; можно даже создать акционерное общество для устройства таких праздников, — предприятие недурное, а если бы основать специальный орган, разослать агентов по всему свету и устроить пониженный тариф, то дело, наверное, пошло бы хорошо.
Старик трунил, но на него набросились, защищая проект, обе тетки, Бэти и даже Джо, и завязался беспорядочный горячий спор, причем старик ежеминутно вставлял насмешливые замечания. Зенон молчал и, только когда все немного затихли, неожиданно объявил:
— Моя мечта должна еще на некоторое время остаться мечтой, а пока что мы откроем театр марионеток.
— Театр марионеток? Но ведь их и так уже несколько!
— Наш будет не для детей.
— Господи, для кого же еще может быть театр марионеток?
— Это будет театр для взрослых, для художников — театр, устроенный художниками же.
— Ребячество, декадентство, французские выдумки! — кричал мистер Бертелет.
— Может быть, но это ребячество ближе к истинному искусству, дает более непосредственное и глубокое впечатление, чем теперешний театр.
Зенон вдруг потерял охоту продолжать разговор, почувствовав страшную усталость, и нехотя объяснял некоторые подробности этого театра, обращаясь уже исключительно к Бэти, потому что старик начинал его раздражать своими грубыми замечаниями. Но вдруг, не окончив фразы, он вскочил с места и воскликнул:
— Сюда кто-то вошел!
Зенон совершенно отчетливо видел, как качнулись дверные портьеры, слышал шорох шагов и шуршание платья, которое тянулось по ковру.
Все испуганно замолчали, а он, наклонившись, бледный, с блестящими глазами, прислушивался к еле уловимому шороху, двигавшемуся по комнате к окнам. Он ясно его слышал, различал, был глубоко уверен, что кто-то идет, что кто-то вошел с лестницы и теперь скользит около них. И он бросился на середину комнаты, словно желая поймать невидимую гостью.
Никого, однако, не было, шорох погас, как огонек, который задули; все сидели в пугливом молчании и смотрели на Зенона. Он осмотрел всю комнату, открывал шкафы, заглянул за опущенные шторы.
— Я был уверен, что кто-то вошел и медленно идет по комнате.
— Дик, просмотри завтра книжки, опять, должно быть, завелись мыши! — весело закричал старик, но украдкой сам водил глазами по комнате.
— Я могу головой поручиться, что это были не мыши! Нет же, я видел, как покачнулась портьера, слышал шуршание платья, — уверял Зенон.
— Тебе просто это показалось. Нечто вроде слуховой галлюцинации; со мной это тоже довольно часто случалось в первый год моего пребывания в Индии, — это обыкновенный результат жары. Но вскоре я совершенно излечился. — Джо говорил это спокойно, усиленно стараясь загладить неприятное впечатление.
— Да, — заметил Зенон, — здесь очень тепло, даже жарко.
— Дик, закрой газ в камине, — приказал старик, отодвигаясь от огня.
— Если у вас болит голова, я сделаю компресс, — предложила Эллен.
— Ах, нет, я чувствую себя хорошо, очень вам благодарен.
Но разговор уже не налаживался, говорили короткими, отрывистыми фразами, единственно затем, чтобы заглушить какое-то неприятное чувство страха, поселившееся в сердцах. Обременительное молчание наступало все чаще, и все тревожнее скользили подозрительные взгляды по ярко освещенной комнате. Старик смеялся и говорил, что все слишком легко поддаются внушению, но и это не помогло, не восстановило прежнего настроения и не развеяло какого-то тяжелого сумрака. К тому же был уже двенадцатый час, и все стали расходиться.
Тетки первые ушли в свои комнаты в третьем этаже, взяв с собой и Бэти. А мистер Бертелет отвел сына в сторону и о чем-то тихо просил его; это продолжалось так долго, что Зенон вышел, не желая им мешать.
— Мистер Зен! — услыхал он над собой на лестнице тихий голос Бэти.
— Дорогой, золотой мой, обратитесь к доктору, — просила она, когда он подошел к ней несколько ближе.
— Хорошо, пойду к доктору, буду лечиться, проглочу целую гору лекарств, сделаю все, чего требует деспотическая мисс Бэти! — ответил он.
— До свидания через неделю, ужасно длинную неделю, — грустно шепнула она, спускаясь еще ниже по темной лестнице.
— О, да, одна неделя иногда заключает в себе несколько тысяч лет тоски.
— И целую бесконечность тревоги и беспокойств, — повторила она как эхо.
— И... до свидания! — Ему послышалось, что скрипнули двери.
— Прошу только писать длинные и хорошие письма.
— По обыкновению, маленький томик in octavo, — ответил шутливо Зенон.
— Это мой календарь, по которому я высчитываю оставшиеся до воскресенья дни; я этим только и живу, — отозвалась Бэти еще тише и еще ближе, уже всего на несколько ступенек от него.
— Бэти! — Сердце его сразу сжалось любовью, он бросился к ней, схватил ее руки и стал горячо целовать.
— Ведь я так тоскую по тебе, так люблю, так жду, — взволнованно шептала она.
— Бэти, душа моя, родная, единственная! Если бы ты могла знать, сколько...
Он не договорил, — девушка вырвала руки, дотронулась пальцами до его губ и убежала, так как в эту минуту с верхней площадки лестницы раздался грозный голос мисс Долли.
И Джо уже вышел. У него было какое-то растроганное, таинственное лицо, а Дик, ожидавший их внизу с пальто в руках, еще что-то шептал ему, когда они выходили на улицу.
Было темно и холодно. Туман осел, но прямо в лицо хлестал косой мелкий и частый дождь, подхватываемый проносившимся в темноте ветром.
Их окружил непроницаемый мрак, когда они выходили на так называемые «ослиные луга», каких очень много на окраинах Лондона; они совершенно утонули в темной ночи, только издали, сквозь стеклянную сетку дождя, брезжили едва заметным кругом фонари.
Хотя дорога была посыпана песком, грязь все-таки хлюпала под ногами; они ускорили шаги, чтобы скорее дойти до улиц, уже просвечивавших сквозь темноту, как огромные, слабо освещенные окна; немая, мрачная пустота громадной площади навевала на них невольный страх.
Но улицы были так же угрюмы. В них царили сонная тишина воскресного вечера и уныние тяжелого, рабского завтрашнего дня. Дома стояли мертвой вереницей, мокрые, слепые и безнадежно скучные; ветер гудел по незримым крышам, иногда врывался в улицу, расплескивая черные блестящие лужи, а водосточные трубы беспрерывно звенели булькающим потоком стекавшей воды. Редкие тусклые фонари стояли как часовые, мертвые от усталости, и бросали круги желтоватого све