Вампиры пустыни — страница 28 из 42

— Сожгите, сожгите скорее это чертово дерево! — закричал я, вне себя от ужаса и брезгливости. Послушные моему приказу аскари натаскали вороха горючего материала, обложили им «сеть дьявола» и подожгли. Но жуткое дерево это разгоралось с большим трудом. Сгорели дрова, хворост, сухие лианы, а его ветви оставались целы, только покрывались копотью. Когда же, наконец, после долгих усилий оно занялось, то распространился запах до того отвратительный, что спасения от него приходилось искать в бегстве. Мне этот смрад живо напомнил запах горелого мяса, исходящий от костров, на которых сжигаются трупы. Этой прелести я вдоволь нанюхался на берегах Ганга, в Индии, во время службы моей в армии магараджи Муран-Сурато. «Сеть дьявола» сгорела окончательно лишь к утру. И лишь после этого мы двинулись в дальнейший путь. Вот и все! — закончил свой рассказ Мадай.

— Позвольте, полковник, — запротестовал Ван-Слипп. — Дакеко не все! А как же?..

— Да, да, конечно, — улыбнулся Мадай, — в рассказе моем масса неясностей. Но я заранее знаю, о чем вы будете спрашивать меня, а потому и отвечаю на ваши вопросы. Во-первых, затащили меня на эту проклятую полянку, обрекая тем самым на ужасную смерть в щупальцах «сети дьявола», мои недавние противники — тоба. Спасли же меня мои аскари, вернее — лейтенант Гульд. Обеспокоенный моим долгим отсутствием, он повернул отряд обратно и натолкнулся на бивуак тоба, не ждавших такого молниеносного маневра. Гульд нюхом почувствовал, что мое исчезновение — дело их рук, и пообещал изжарить их на медленном огне, если они не скажут, где я нахожусь. Один из тоба, почти мальчик, не выдержал и повел отряд на поляну, где я в это время уже боролся с «сетью дьявола». Через болото они прошли, как вы, наверное, уже догадались, на ходулях. Поэтому-то не оставили чернокожие своих следов и поэтому же я, вися в воздухе, опутанный щупальцами «сети дьявола» и увидав своих аскари, бегущих по болоту, удивился их гигантскому росту. Ну, теперь, кажется, все ясно, не правда ли?

— Нет, я все-таки не понимаю еще одного, — сказал «Брюссельский франт», — какое же отношение ваш рассказ о «сети дьявола» имеет к нашему предыдущему разговору о взаимоотношениях рас?

— Не понимаете? — со снисходительной небрежностью переспросил Мадай. — Чего же здесь не понимать, г-н лейтенант? Судите сами, сколько же ненависти, сколько упорства и дьявольской настойчивости надо иметь, чтобы после долгой кровопролитной войны, после поражения снова напасть на меня, белого и офицера, как это сделали тоба? Это же был новый повод к новой войне. Так, в сущности, и случилось! Война снова началась и носила крайне затяжной и жестокий характер. А теперь скажите, если при своем нечеловеческом упорстве, при своей жгучей ненависти к белым колонизаторам все черные племена Африки объединятся, что будет? О, это будет такой могучий взрыв, который сразу же сбросит всех нас с «черного материка» в океан! Боюсь, как бы Африка для нас с вами тоже не оказалась «сетью дьявола», из которой нам уже не выпутаться и которая переломает наши кости! Вот все, что я хотел сказать.

Мадай замолчал и, побарабанив по столу пальцами, запел вдруг вполголоса «казарменную песенку» Киплинга:

Мы идем, мы идем — пятый день по Африке.

Мы идем, мы идем — все по той же Африке…

Офицеры молчали. Откуда-то из тьмы, словно из таинственного жерла, тянул теплый, душный ветерок, насыщенный пряными ароматами «Черного материка». Ротмистр Иславин, подставив лицо ветру, широко раскрытыми глазами смотрел в темноту, словно хотел взором своим окинуть всю эту таинственную страну, враждебную ему, северянину и чумаку — страну, полную тайн, скрытых угроз и опасностей.

И вдруг русский вздрогнул, нащупал свой стакан и выпил залпом виски, даже не разбавив спирт водой. Офицеры сделали вид, что ничего не заметили. Они поняли русского. Точно такое же чувство щемящего ужаса и они заливали спиртом в первые годы своей службы на «Черном материке»…


Фил РобинсонДЕРЕВО-ЛЮДОЕД

Пер. В. Барсукова

Прежде, чем предать эти бумаги издевкам Великой Заурядности — ибо многие, боюсь, склонны будут счесть эту историю неправдоподобной — осмелюсь высказать свое мнение в отношении доверчивости, подобного которому мне прежде встречать не доводилось. Оно заключается в следующем. Представим себе высшую Мудрость и высшую Глупость как две противоположности, а меня самого как срединную величину между ними. В этом положении я с удивлением обнаруживаю, что по мере приближения к одному из полюсов доверительность моих ближних увеличивается. Как ни парадоксально, будь человек глупее или мудрее меня, он более доверчив. Я привожу это наблюдение во благо тех представителей Великой Заурядности, каковые могли не заметить, что доверчивость сама по себе не является постыдной или достойной презрения; все зависит от характера, а не предмета веры, пусть верующий и тяготеет к мудрости или наоборот. В соответствии со своим восприятием невероятности сказанного ниже читатель, таким образом, может оценивать свою мудрость или глупость.

З. Ориэль


Перегрин Ориэл, мой дядя по матери, был великим путешественником, что и предрекали ему крестные у купели. И действительно, он более чем усердно обшаривал все уголки и закоулки земли. Но в рассказах о своих странствиях он, к сожалению, не придерживался благоразумных взглядов Ксенофонта, разделявшего «виденное» и «услышанное». Потому-то городские советники Брюнсбюттеля (каковым он показал утконоса, пойманного им живьем в Австралии, заработав славу «импортера искусственно выведенных зловредных хищников»), не были одиноки в своем скептицизме по поводу рассказов старика.

Кто, к примеру, поверит в историю о высасывающем людей досуха дереве, едва не лишившем дядюшку жизни? Сам он говорил, что оно «страшнее, чем анчар».

— Это ужасное дерево простирает свою величественную смертную тень в дебрях густых зарослей центральной Нубии; в соседстве с ним, страшась его отвратительных испарений, не произрастают никакие другие растения, питается же оно дикими животными, которые, спасаясь от погони или полуденного зноя, ищут убежище под его толстыми ветвями; птицами, которые, порхая над поляной, оказываются в заколдованном кольце его власти и, ничего не подозревая, пытаются освежить себя нектаром из чаш его огромных воскоподобных цветков; и даже людьми, когда редкий заблудший дикарь ищет укрытия в бурю или, исколов ноги о колючую серебряную траву поляны, бросается к чудесным плодам, висящим среди удивительной листвы. Какие же у него плоды! Великолепные золотистые овалы, подобные громадным медовым каплям, вытянутые под собственным весом в форме полупрозрачных груш! Листва поблескивает от странной росы, что целыми днями капает на землю, орошая влагой траву; местами напоенные кровью, ярко-зеленые травянистые острия вздымаются так высоко, что теряются среди густой листвы чудовищного дерева и, словно ревностные стражи, хранят страшную тайну сокрытого в нем склепа, обвивая черные корни убийственного дерева непроницаемой и живой зеленой завесой.

Так он описывал растение. Заглянув позже в ботанический словарь, я узнал, что натуралистам и впрямь известно семейство «плотоядных» растений, но большинство из них очень малы и питаются лишь мелкими насекомыми. Мой дядюшка, однако, ничего об этом не знал, так как умер еще до открытия росянки и растений-ловушек. Его познания основывались на лично пережитом им жутком столкновении с деревом-кровососом. Существование его дядя объяснял оригинальными теориями. Он отрицал неизменность всех законов природы, кроме одного: сильные всегда будут стремиться съесть слабых. «Считая и эту неизменность саму по себе только средством более существенных общих изменений», он утверждал, что — поскольку любой изъян в способности к самозащите предполагал бы недостойную пристрастность Творца и поскольку инстинкты зверей и растений без сомнения аналогичны — «весь мир должен обладать одинаковыми ощущениями и восприятием». Развивая эту теорию (ибо для него она была чем-то большим, нежели «гипотезой») и продвигаясь на шаг или два далее, он начал верить, что «при наличии неотвратимой опасности или необходимости выжить любое животное или растение способно в конечном итоге революционизировать свою природу; тогда волк станет питаться травой или гнездиться на деревьях, а фиалка вооружится шипами или будет ловить насекомых».

— Как можем мы, — спрашивал он, — приписывая человеку осознанное восприятие ощущений, одновременно отрицать, что звери, которые слышат, видят, осязают, обоняют и различают вкус, обладают принципом восприятия, соответствующим их чувствам? И если вся сфера «одушевленного» мира наделена даром защищать себя от истребления и нападать на слабого, почему «неодушевленный» мир, ведущий такую же ожесточенную борьбу за существование, должен оставаться беззащитным и безоружным? И я отрицаю это. Бразильский эпифит душит дерево и высасывает из него соки. Дерево же, пытаясь уморить паразитического вампира голодом, направляет свои соки в корни, пронзает почву в другом месте и питает течением соков новые побеги. Эпифит оставляет мертвые ветви и набрасывается на свежие зеленые побеги, прорастающие из земли под ним — и борьба продолжается. Взгляните на индийский фикус: чем ожесточенная устремленность его корней к далекому водоему отличается от вызывающих жалость усилий верблюда добраться до оазиса или армии Синаххериба[22] — до спасительного Нила?

Лишены ли сознания мимозы? Я исходил много миль по их полям, наблюдая за ними, пока не начал опасаться, что растения наберутся смелости и восстанут против меня. Под моими стопами зеленый ковер бледнел и съеживался, становясь серебристо-серым. Я ощущал такое повсеместное отвращение к себе, что готов был воззвать к растениям; но все было напрасно. Даже тень протянутой руки ужасала растения до бесчувствия; при первом