Я слышал, как по лестнице поднимались и хлопали дверями другие жильцы. На этом этаже, как я заметил, занята была лишь еще одна комната, расположенная в дальнем конце коридора. Вскоре все затихло. Я посмотрел на часы: половина первого. Не было слышно ни звука, помимо полуночных потрескиваний и скрипов, обычных для старых домов, да еще негромко шипел воздух в газовых светильниках. Эти шумы меня ничуть не тревожили. Я и раньше проводил ночи в старых домах, и мое сознание механически их отбрасывало.
Но неожиданно возникло что-то еще — нечто… Я невольно засопел и вскочил на ноги. По комнате разливался незнакомый аромат; запах был подобен ощутимому, но незримому присутствию, и этот вероломно подкравшийся запах манил меня, лишал рассудка. Но я не спал и знал об опасности. Три горящих газовых светильника прибавляли мне мужества, и я, напрягая все силы, стал бороться с воздействием запаха.
Я изобразил рукой в воздухе защитный знак и будто почувствовал, как запах отступил. Аромат уходил, становился далеким, но в то же время Мейсон выпрямился на кровати, издал судорожный вздох и сел. Я присел рядом. Его глаза были закрыты, но лицо… Я никогда не видел на человеческом лице такого выражения безумного упоения и восторга.
Эти чувства выражало не только лицо: все его тело корчилось, вздрагивало и извивалось в ужасном забытье экстаза. Я с криком потянулся к нему.
— Мейсон, — закричал я, — проснитесь! Проснитесь!
Но он не обращал на меня никакого внимания. Он чувственно поводил руками, словно что-то обнимал, гладил, ласкал. Я принялся трясти его.
— Мейсон! Мейсон!
— Ах! — еле слышно вздыхал он, гладя воздух. Он извивался у меня в руках, а губы его произносили нежные слова и складывались для любовных поцелуев.
— Ради Бога!
Но чары не отпускали его, и все мои яростные усилия не могли его пробудить. Запах набегал, вздымался волнами и отступал. Припомнив все свои оккультные познания, столь необходимые в этот миг, я заключил нас обоих в священную пентаграмму.
— Прочь! — вскричал я, произнося непередаваемое имя, то имя, что грозит безумием, слетая с языка. — Силой Трех в Одном, Альфой и Омегой, могуществом Вечной Монады заклинаю тебя — изыди!
Так я приказывал, чувствуя, как это нечто отступает от меня — но не от Мейсона. Его тело по-прежнему трепетало и изгибалось в сладострастном экстазе, лицо горело нечеловеческим вожделением и радостью, а руки, его руки… С невыразимым ужасом я понял, что его уже не защитит никакая магия.
— Ах! — вздыхал он, источая руками ласки. — Ах, ах, ах!
Он продолжал вздыхать. Порой он тихо говорил:
— О, прикосновение твоей кожи, ее аромат… Ближе, любимая, ближе… Шепчи, шепчи…
И затем, понизив голос до жуткого шепота, от которого волосы у меня встали дыбом, он сказал:
— Я ощущал, я слышал тебя. Позволь мне увидеть тебя.
Он не должен увидеть! Я это знал. Я должен был вытащить его из комнаты, прежде чем он увидит. Обеими руками я обхватил его тело. Казалось, я тащил не только его, но и другое тело, которое льнуло к нему, сопротивлялось, воевало за каждый сантиметр пути. Чувства изменяли мне, аромат окутывал меня незримым туманом.
Меня охватил страх, слепой, разъедающий душу страх. Я бился, как в кошмаре. Неужели я никогда не доберусь до двери? Невидимый противник тянул, тащил назад. Осталось три шага… два… один. С последним отчаянным усилием я всем телом ударил в дверь. К счастью, замок оказался слабым и дверь открывалась наружу. Я вывалился в холл вместе с обломками прогнившей рамы, все еще удерживая Мейсона. Но он вдруг страшно закричал, потом еще раз — и обмяк у меня на руках.
По всему дому хлопали двери, раздавались крики. Из комнаты в дальнем конце коридора выбежал жилец в халате, болтавшемся вокруг его голых ног.
— Бога ради, — завопил он, — что тут происходит?
Но я не ответил. Я глядел на Мейсона. Лицо его искажала гримаса такого неприкрытого ужаса, что кровь застыла у меня в жилах. Я понял, что на секунду опоздал.
Он увидел!
Доктор обвел взглядом слушателей.
— Да, он был мертв. Сердечный приступ — заявили сбежавшиеся жильцы. «Это выражение на его лице… — с дрожью произнесла экономка. — Такое же выражение было на лице девушки, умершей в той комнате два года назад». И тогда я закричал: «Во имя Господа, женщина! Разнесите эту комнату на куски! Забейте дверь досками, заприте ее! Пусть никто там больше не живет!»
Позднее я узнал, что весь дом сгорел во время большого пожара 1917 года.
Доктор замолчал, посасывая потухшую трубку.
— Ну, а теперь, когда я все рассказал — кто может предложить естественное объяснение? Понятно ли кому-либо это странное происшествие? В известном смысле, в мире не может быть ничего неестественного, и все же… все же… — Он постучал чашечкой трубки о пепельницу, выбивая пепел. — Я двадцать лет исследовал, изучал, погружался в позабытые знания и древние тайны, искал за иносказаниями истину, и иногда я думаю, я верю… что в небесах и на земле есть вещи, какие и не снились… — Он остановился. — Первобытные люди далеких эпох были в сущности животными и обладали крайне развитым чувством обоняния. Возможно, в запахе первобытный человек прозревал иной мир — мир тонких, сокрытых видений и звуков, такой же осязаемый и реальный, как наш… враждебный мир. Быть может, он прозревал «райский сад» — и дьявола в том саду.
Доктор издал странный смешок.
— Может быть, в той комнате возникали определенные запахи или же невидимое присутствие чего-то чуждого и невероятного заставило Мейсона, и в меньшей степени меня, прибегнуть к способностям, которые род человеческий, слава Богу, давно оставил позади.
Но, заметив выражение лиц слушателей, доктор резко прервал свои рассуждения.
— Да, — сказал он. — Понимаю. Это объяснение не сводится к естественным причинам!
Хьюм НисбетСТАРИННЫЙ ПОРТРЕТ
Пер. В. Барсукова
Я увлекаюсь старинными рамами. Постоянно разыскиваю в мастерских и у антикваров какие-нибудь причудливые и уникальные рамы для картин. То, что внутри, меня не особенно интересует — я ведь художник, а художникам свойственны прихоти. Моя заключается в том, что я сперва нахожу раму и только потом пишу картину, которая, по моему мнению, соответствует ее характеру и предполагаемой истории. Таким образом мне приходят в голову некоторые любопытные и, полагаю, не лишенные оригинальности идеи.
В один прекрасный декабрьский день, где-то за неделю до Рождества, я нашел в лавке близ Сохо превосходный, но обветшавший образчик резьбы по дереву. Позолота почти стерлась, три уголка были сколоты, но один еще оставался на месте, и я надеялся, что он подскажет мне, как восстановить остальные. Вставленный в раму холст весь почернел от грязи и вековых пятен, и мне удалось лишь различить какой-то очень плохо написанный портрет малозначительной особы — дилетантская пачкотня нищего и голодного художника, созданная для заполнения подержанной рамы, которую заказчик, видимо, купил по дешевке, как и я вслед за ним. Но рама мне подошла, и я заодно унес домой и испорченный холст, решив, что он так или иначе мне пригодится.
В следующие несколько дней я был занят разными заказами и только в канун Рождества у меня нашлась свободная минута, чтобы внимательней осмотреть покупку. Все это время она простояла у меня в мастерской лицом к стене.
Делать мне в тот вечер было нечего, идти куда-либо не хотелось, и я вытащил раму с холстом из угла, водрузил свое приобретение на стол и, приготовив губку, таз с водой и мыло, начал очищать картину. Она была в жутком состоянии: если не ошибаюсь, я израсходовал почти целый пакет мыльного порошка и раз десять менял воду, пока на раме не показался узор, а портрет не предстал передо мной во всей своей неимоверной грубости, отвратительной прорисовке и вопиющей вульгарности. Он изображал толстого свиноподобного человека, по виду трактирщика, украшенного множеством побрякушек — обычный случай для подобных шедевров, где важны не столько черты, сколько исключительная точность в изображении таких украшений, как цепочки для часов, перстни-печатки и кольца на пальцах, булавки для галстука и прочая, и все это художник с тяжеловесной реалистичностью втиснул на холст.
Рама восхитила меня, а картина свидетельствовала, что я не обманул антиквара, намеренно занизив цену. Газовый светильник отбрасывал на картину яркий свет, и я рассматривал это чудовищное произведение искусства, гадая, как мог такой портрет понравиться изображенному на нем толстому трактирщику. Мое внимание привлекла какая-то деталь фона, едва заметный мазок под тонким слоем краски, словно картина была написана поверх другой.
Я был не слишком в этом уверен, но все-таки бросился к комоду, где держал винный спирт и скипидар. Вооружившись ими и большим количеством тряпок, я начал безжалостно уничтожать портрет трактирщика в смутной надежде найти под ним что-либо более достойное.
Работа эта деликатная и медленная. Только к полуночи золотые кольца и багровые щеки исчезли и на холсте начала проступать другая картина. Я окончательно промыл ее, насухо вытер, поставил на мольберт в золотистое пятно света, набил и закурил трубку и уселся, глядя на холст.
Что же освободил я из отвратной тюрьмы грубой мазни? Достаточно было одного взгляда, чтобы понять: этот халтурщик кисти замазал и осквернил произведение, столь же непостижимое для его скудного ума, как облака для гусеницы.
Я увидел голову и грудь молодой женщины неопределенного возраста, мало-помалу сливавшиеся с темным фоном; в темноте угадывалась богатая обстановка, и все это было написано рукой мастера, не нуждавшегося в доказательстве своего умения и научившегося скрывать свою технику. Портрет, отличавшийся мрачным, но сдержанным благородством, казался таким совершенным и естественным, словно был написан кистью Морони[32]