Вампиры пустыни — страница 21 из 40

Зеленые глаза встретились с его глазами. Он будто ощутил сильный удар, по недвижному позвоночнику пробежал холод ужаса, оставляя за собой ледяное оцепенение. На коже выступили пупырышки. Но он едва заметил это оцепенение и холод, ибо зеленые глаза смотрели на него долгим, долгим взглядом, предвещая нечто неизъяснимое и не обязательно неприятное, а беззвучный голос ее разума, мурлыкая в голове, осыпал его небывалыми обещаниями…

На миг он провалился в слепую пропасть покорности; но сам вид этой копошащейся на ней, живой и полной неизбывного ужаса мерзости был так жуток, что выдернул его из соблазнительной тьмы.

Она встала, и извивающаяся алая масса того, что росло на ее голове, упала водопадом вдоль ее тела. Она окутывала ее длинным живым плащом, падая к босым ногам и волочась по полу, скрывая ее волной ужасной, влажной, копошащейся жизни. Она подняла руки и, как пловец, разделила этот водопад, отбросив его за плечи и открыв нежные изгибы своего смуглого тела. Она улыбалась, сладостно, утонченно, и в волнах, падавших вниз от лба ужасным фоном, извивались змееподобные, влажные, живые пряди. И Смит понял, что перед ним Медуза.



Это понимание, это озарение, уходящее в колоссальные, сокрытые туманом глубины истории, на миг вывело его из ужасного оцепенения, но в этот миг он снова встретился взглядом с ее глазами, улыбающимися в лунном свете, зелеными как трава, полуприкрытыми опущенными веками. Она протянула руки сквозь извивающуюся алую массу. В ней было нечто, раздиравшее самую душу вожделением, и вдруг вся кровь хлынула Смиту в голову, и он вскочил на ноги, шатаясь, как лунатик во сне, а она потянулась к нему, бесконечно грациозная, бесконечно нежная в своем плаще живого ужаса.

И в этом была своя красота: влажные алые извивы и лунный свет, скользящий и поблескивающий среди густых и толстых, как черви, локонов, теряясь в этом сплетении лишь для того, чтобы вновь заискриться и пробежать серебром вдоль извивающихся прядей — жуткая, наводящая дрожь красота, что была ужасней любого безобразия.

Но все это он не успел до конца осознать, ибо вероломное бормотание вновь прокралось в его мозг, обещая, лаская, маня, и было оно слаще меда, а прикованные к нему зеленые глаза — светло горящими, как драгоценные камни, и за пульсирующими темными разрезами зрачков он прозревал великую тьму, поглощавшую все… Он знал — смутно знал еще тогда, когда впервые заглянул в эти плоские и широкие звериные глаза — что за ними таится вся красота и весь ужас, весь страх и упоение, что глаза ее, как окна с изумрудными стеклами, открывались в эту бесконечную тьму.

Ее губы двигались, и в шепоте, неразрывно слитом с тишиной, плавным покачиванием ее тела и ужасным шевелением ее… волос… очень тихо, очень страстно звучало:

— Я буду… сейчас говорить с тобой… на моем языке… о, возлюбленный!

И, окутанная своим живым плащом, она прильнула к нему, шепот нарастал, обольщая и лаская, проникая в самые потаенные уголки сознания — обещая, зачаровывая, изливая небывалую сладость. Его плоть сжалась от ужаса, но в извращенном своем отвращении жаждала ту, которой страшилась. Его руки обняли ее под влажным живым покрывалом, влажным, теплым и омерзительно живым, нежное бархатистое тело прижалось к нему, ее руки обвили его шею — и, нарастая вместе с шепотом, несказанный ужас сомкнулся над ними.

До самой смерти Смит вспоминал в ночных кошмарах тот миг, когда живые локоны шамбло впервые заключили его в свои объятия. Вспоминал тошнотворное, удушливое зловоние спутанной влажной массы, толстых, пульсирующих червей, обвивших каждый дюйм его тела, скользящих, извивающихся — их влага и тепло проникали сквозь одежду, словно он был обнажен.

Это был только миг, запечатлевшийся в сознании миг, а после на него в слепящей вспышке обрушился взрыв несовместимых ощущений, и пришло забытье. Он вспомнил свой сон — теперь он знал, что то была кошмарная явь — и скользящие, нежные ласки влажных червей, от которых плоть его воспаряла в невыразимом экстазе — том высочайшем экстазе, что проникает глубже тела и разума, даруя противоестественный восторг самым истокам души. Он оставался недвижен, как мрамор, беспомощно окаменев, как все жертвы Медузы в старинных легендах, и ужасное наслаждение трепетало в каждой его жилке, в каждом атоме тела и каждом неощутимом атоме того, что люди именуют душой, трепетало во всем, что было Смитом. Это был истинный ужас. Он смутно понимал это, а тело его тем временем содрогалось в глубочайшем экстазе, отвечая на порочный, чудовищный зов, от которого с дрожью страха отшатывалась душа — а в глубинах души подрагивал от вожделения какой-то ухмыляющийся изменник. Но еще глубже за всем этим он ощущал бесконечный ужас, отвращение и отчаяние, и знал, что душу предавать нельзя, хотя нежнейшие ласки прокрадывались в самые заветные ее уголки, отзываясь в них гибельным наслаждением.

И эту битву духа и тела, это смешение упоенного восторга и отвращения — все это он ощутил в один краткий миг, когда алые черви, извиваясь, поползли по нему, наполняя глубоким и непристойным трепетом бесконечного наслаждения каждую его частицу и атом. Он не мог двинуться, покоясь в этих склизких, экстатических объятиях — его охватила слабость, что становилась все ощутимей после каждой волны острого экстаза, а изменник, затаившийся в душе, набирал силу и подавлял отвращение. И что-то в нем прекратило борьбу, и он полностью погрузился в ослепительную темноту, в пропасть забвения, где не осталось ничего, кроме всепоглощающего восторга…



Поднявшись по лестнице, молодой венерианец остановился у двери комнаты Смита, нахмурил тонкие брови и машинально достал ключ. Как и все венерианцы, он был строен и светловолос, и выражение ангельской невинности на его лице было обманчивым, как и у большинства его соотечественников. У него было лицо падшего ангела, но лишенное величия Люцифера; в его глазах улыбался темный бес, а у рта залегли тонкие морщины, говорившие о безжалостности и беспутной жизни, о долгих, наполненных приключениями годах, сделавших его имя, наряду с именем Смита, самым ненавистным и самым уважаемым в анналах Патруля.

Теперь он стоял, удивленно наморщив лоб. Он прибыл в Лаккдарол на полуденном лайнере — «Деву» он поставил в ангар и искусно замаскировал с помощью краски и других средств. Здесь он узнал, что дела, с которыми давно должен был покончить Смит, находились в самом прискорбном беспорядке. Осторожные расспросы помогли выяснить, что Смита уже три дня никто не видел. Это было не похоже на его друга — раньше Смит никогда его не подводил. Необъяснимый промах Смита ставил под угрозу не только солидную сумму денег, но и их личную безопасность. Ярол мог найти только одно объяснение: карающий меч судьбы наконец настиг Смита. Возможно, он был ранен или убит, другого объяснения нет.

Он задумчиво вставил в замок ключ и распахнул дверь.

И в тот же миг почувствовал — что-то не так…

В комнате было темно, и какое-то время он не мог ничего разглядеть, но с первого же вдоха ощутил странный, неописуемый запах, зловонный и сладкий одновременно. И тотчас в нем проснулась память предков — древние, порожденные венерианскими болотами воспоминания из далеких, забытых было эпох…

Ярол нащупал рукоятку пистолета и шире отворил дверь. В полумраке он сперва увидел лишь непонятную груду вещей в дальнем углу комнаты… Затем его глаза привыкли к темноте и он разглядел, что эта груда почему-то вздувалась и опадала, а внутри ее что-то подрагивало… Она походила — у него перехватило дыхание — на кучу внутренностей, необъяснимо живую, движущуюся, извивающуюся. С губ Яро- ла сорвалось громкое венерианское проклятие. Он быстро переступил порог, захлопнул дверь и прислонился к ней спиной, держа пистолет наготове. По всему его телу забегали мурашки — он знал, что это была за груда…

— Смит! — позвал он тихим, хриплым от ужаса голосом. — Нортвест!

Движущаяся масса задергалась, содрогнулась и снова успокоилась, копошась внутри себя.

— Смит! Смит! — мягко и настойчиво звал венерианец. Его голос немного дрожал от страха.

Живая масса в углу раздраженно дернулась. Потом снова зашевелилась и нехотя, прядь за прядью, стала разделяться и откатываться в стороны, и в глубине ее мало-помалу показалась коричневая кожа космического комбинезона, вся покрытая слизью и блестящая.

— Смит! Нортвест! — вновь настойчиво, торопясь, зашептал Ярол, и кожаный комбинезон медленно, как во сне, задвигался… Среди извивающихся червей приподнялся и сел человек — человек, который когда-то, давным-давно, был Нортвестом Смитом. С головы до ног он был покрыт слизью, оставшейся от объятий ужасающих ползучих созданий. Лицо было лицом какого-то существа, далекого от всего человеческого — не живое и не мертвое, с застывшим пустым взглядом и запечатленным на нем выражением жуткого восторга, исходившего, казалось, из глубины его существа, из неизмеримых далей, простиравшихся за плотью. Как лунный свет, являясь всего лишь отражением обычного дневного света солнца, полнится тайной и волшебством, так и на этом сером, обращенном к двери лице был написан невыразимый и сладостный ужас, отражение восторга, недоступного пониманию тех, кто познал лишь земные наслаждения. И пока он сидел, повернув к Яролу опустошенное лицо и невидящие глаза, алые черви непрестанно вились вокруг, не переставая ласкать его легкими, нежными прикосновениями.

— Смит! Иди сюда! Смит… вставай… Смит! Смит!

Шепот Ярола шелестел в темноте, бросая настойчивые, торопливые приказы — но сам он не отходил от двери.

Пугающе медленно, как встающий из могилы мертвец, Смит поднялся на ноги посреди гнезда красной слизи. Он шатался, как пьяный; две или три ярко-красных пряди, извиваясь, оплели его ноги до колен, словно поддерживая и беспрерывно лаская — и эти ласки будто наполнили его скрытой силой, ибо Смит ровным, лишенным каких-либо интонаций голосом произнес:

— Уходи! Уходи! Оставь меня в покое!

Его мертвое, экстатическое лицо даже не дрогнуло.