Опальные ангелы
Чет
Звук неясный,
Безучастный,
Панихиды нам поет:
Верьте, верьте
Только смерти!
Чет и нечет! Нечет, чет!
Пыль. Бархатная тишина дворцовой библиотеки перекатывала на беззубых деснах звук моих шагов, и я то и дело останавливался, вслушивался и шел дальше. В конце концов, никто не запрещает офицеру Серебряных Веток копаться на досуге в старинных манускриптах… Как вам, составители Устава, нравится подобное сочетание: глянец сапог и труха библиотек?… Никак.
Пыль. Грозящие рассыпаться в прах свитки, боящиеся неумелых пальцев, коричневый пергамент, перехваченный истлевшей кожей шнурков, латунь узорчатых застежек, сафьян переплетов — кто разбирает муравьиные письмена, кто тревожит покой шелестящих мертвецов?… Случайно зашедший советник? Один из Вершителей, освежающий в памяти давно забытый закон? Сумасшедший старик архивариус — тишина, сумрак, пыль. Могила слов.
…Умели все же предки делать хорошую тушь — высохшая охра страниц и ровные, празднично-яркие буквы…
«О Не-Живущих». Вот оно.
«…тени не отбрасывают, хоть и не прозрачны для взгляда человеческого; и доподлинно известно, что в зеркальном стекле не дают…» — не то! Это я и сам знаю.
«…и пока Враг силы не набрал, то сок жизненный брать может лишь из родных своих и из любимой своей, а посему надлежит незамедлительно…» — дальше, дальше!.. Не то. Знаем, читали Устав. Незамедлительно, положенное число раз и до полного… Не то.
«…острием крепким и острым, из дерева Трепетного созданным; а также людским оружьем серебряным и никаким более. А пронзив им сердце Не-Живущего и в ране оставив…» — пронзив, стало быть…
Не то.
«…и не дает Тяжелое Слово выйти демону из могилы, но не успокоит вечного в темнице его, и нет ему успокоения. Мудрецы земные и немногие из Восставших способны на плечи принять тяжесть знания заклятий, но не нам, согбенным над письмом, приводить в труде сем ключи к ужасу древних.
Снять же заклятие с Не-Живущего способна лишь живая кровь человеческая, но не может он выйти за ней, а сам человек не придет к Врагу, и мука змеей сдавливает остановившееся сердце, и…»
Я захлопнул книгу. То.
…Умирающая лошадь захлебывалась пеной, силясь приподнять голову, заглянуть в глаза человеку, убившему ее — мы славно скакали, лошадь, топча гравий, траву, головы рисковых оборванцев с цепами и вилами, мы топтали их разменные жизни — одной больше, одной меньше! — пока во вздувшихся легких твоих не осталось воздуха даже на предсмертное ржание. Прости меня, лошадь, я не вижу тебя, все тонет в водовороте распахнутых глаз Лаик, в шорохе слов ее: «Зачем, Эри? Зачем? Ведь я любила тебя…»
Ты любила мерзавца, Лаик, дешевого подонка, сорвавшего рукав твой из любопытства, из потного мужского тщеславия, и не варки придавили Тяжелым Словом твое тело — я это сделал, я!.. Ничего, Лаик, ничего, я иду, я уже совсем иду, и если пена не разорвет и мое горло…
Ворота были открыты, и левая оторванная створка, покачиваясь, скрипела на пронизывающем ветру. Наружную стену затянуло бурым мхом, и лишь какой-то упрямый одинокий цветок сиял всем безрассудством белой чашечки между брусами ноздреватого камня. Круглое лицо луны любопытно оглядывало запущенный бледный сад, выщербленный гранит парадной лестницы, отбрасывающей резкие черные тени; вспугнутые нетопыри перечеркивали диск отшатнувшегося светила, и сводчатая, увитая плющом галерея вывела меня наконец к острым наконечникам чугунной витиеватой ограды.
Я никак не мог сосредоточиться на реальности совершавшегося, и даже озноб от ночной прохлады, казалось, принадлежал не мне, а кому-то другому, далекому, идущему между плитами, вглядывающемуся в полустертые имена далеких владетелей, блестящих кавалеров, кокетливых дам в сгнивших оборках, чьи последние потомки ковыряют сейчас землю в Скиту Отверженных, добывая нелегкий хлеб свой в тени Слов, Знаков, Печатей — и все потому, что их Лаик, моя Лаик…
Да, она не отбрасывает тени! И зеркало отказывает ей в отражении! — но не тени и не отражению клялся я в душе своей, в крови своей, текущей в жилах, капля за каплей, и вот стоит передо мной спрашивающий за неосторожность клятв. Всю, капля по капле… и я спотыкаюсь о барельеф с родным лицом и коряво выписанными датами жизни. Здравствуй, Лаик. Все верно — ты действительно умерла молодой. Здравствуй.
Я опустился на холмик и стал распаковывать привезенное снаряжение. Всю. Капля по капле.
…Я проваливался в восхитительную подмигивающую бездну, страх, земной мой страх приветливо укрывал меня белесым струящимся плащом, и от холода его стекали по щекам капли жгуче-соленого пота — по щекам, по шее — багряный пот, уютный страх, поднимавшийся во мне скрипом черной лакированной крышки с золотыми вензелями; дикое ожидание посеревших костей и мрачной ухмылки безгубого рта, ожидание бледных извивающихся нитей в полуразложившихся останках…
Воздушное белое платье колыхнулось в подкравшемся ветре, он растрепал белые волосы, тронул белые нити жемчуга, белые губы; и мрамор измученного лица ожил огромными кричащими глазами.
«Уходи! — кричали глаза, — уходи… У тебя всего одна…»
Одна. И я, урод, Живущий в последний раз, добровольно переступаю рыхлый порог свежевырытой земли, становясь Жившим в последний раз. Обними меня, призрак ночи, ошибка моя, кровь моя, бедная мечущаяся девочка в такой бестолковой Вечности…
Она не хотела. Но она не могла иначе.
А Вечность была липкой и нестрашной…
ЛИСТ ШЕСТОЙ
В ней билось сердце, полное изменой,
Носили смерть изогнутые брови,
Она была такою же гиеной,
Она, как я, любила запах крови.
— …Разве грех любить жизнь и все, что с ней связано? — сказала вендийка. — Разве грех обмануть смерть, чтобы приобрести жизнь? Она не могла примириться с тлетворным дыханием старости, превращающей богинь в морщинистых старух, в ведьм; и она взяла в любовники Мрак, а он подарил ей жизнь — нет, не ту, ведомую смертным, но жизнь без увядания и дряхления. И она погрузилась во тьму, где смерть не нашла ее…
Ярость сверкнула в глазах короля, и он сорвал бронзовую крышку с саркофага. Кокон был пуст, и кровь заледенела от хохота девушки за спиной.
— Это ты! — король заскрипел зубами.
Смех усилился.
— Да, я! Я, не умиравшая и не знавшая старости! Пусть глупцы говорят о повелительнице сфер, взятой на небо богами; но лишь во тьме лежит для праха земли дорога бессмертия. Дай мне твои губы, богатырь!..
Она легко вскочила и, привстав на цыпочки, обвила тонкими руками могучую шею короля. Он смотрел на прекрасное лицо и испытывал ужас, леденящий ужас и отвращение.
— Люби меня! — страстно прошептала она, запрокидывая голову. — Дай мне частицу твоей жизни, чтобы поддержать мою молодость, дай! — и познаешь мудрость всех эпох, тайны вековых подземелий, призрачное войско склонится перед тобой, пирующее на древних могилах, когда ночь пустыни расписывается на лунном пергаменте полетом нетопыря. Я хочу воина. Люби меня, воин!
Она на миг прильнула к его груди, и сладкая боль пронзила короля, боль у основания шеи. Он с проклятием отшвырнул девушку на ее последнее ложе.
— Прочь, проклятая!
Из маленькой ранки на шее сочилась кровь.
Девушка змеей выгнулась на ложе, и желтые огни преисподней вспыхнули в глазах, прекрасных и завораживающих, и медленная улыбка обнажила острые белые зубы.
— Глупец! — крикнула она. — Ты хочешь уйти от меня? Нет, ты подохнешь в этой темноте и никогда не сыщешь обратной дороги. И иссохший труп твой еще вспомнит о предложенном бессмертии. Глупец, я еще напьюсь твоей крови!
— Может быть, — прорычал король, — но пока держись подальше от моего меча! Ему не впервой разговаривать с бессмертными…
Он сделал шаг, и вдруг спустилась темнота. Свечи мигнули и погасли, и за спиной шелестел тихий смех порождения мрака, подобный сладкой отраве адских скрипок; и король побежал, побежал во тьму — лишь бы уйти от обиталища прекрасного и омерзительного, живого и в то же время мертвого существа.
Источником вечной жизни было преступление, и к физическому отвращению присоединились боль и обида за величественную легенду, обернувшуюся…
Нечет
— Тише, милый… Ты вернулся.
— Вернулся? — хриплый голос мужчины прервался. — Откуда?
— Я не знаю, — сказала женщина. — Ты пришел, но когда кровь твоя смыла Тяжелое Слово, — ты исчез. Исчез на девять ночей — и Верхние, и сам Сарт искали тебя, только я не искала — я ждала… И дождалась. Не уходи больше, я не хочу всматриваться в темные глубины неведомого… Где ты был?
— Я? Не помню…
— Совсем?!
— Совсем. Но нам нельзя медлить. Мои друзья…
— Друзья? — ветер вплел в голос женщины холодную жесткость ночного дыхания. — Какие друзья — люди? У варка нет друзей, ибо они с радостью пробьют его сердце, в память былой дружбы. Люди отправят тебя в Бездну Голодных глаз; но и варки, Верхние варки и наставник Сарт, не должны видеть нас. Мы можем кружиться туманом, плыть по лунному лучу, — но все законы против ослушников, людские и нелюдские. Ты добровольно ушел к Не-Живущим, рука твоя теперь чиста от браслетов, — и дорога человека закрылась для тебя; я встала из-под заклятия, и неразрешенный человек стал моим — дорога варков не примет восставшую…
— Значит, мы найдем третью дорогу, — твердо ответил мужчина.
Лунная пыльца осыпалась на плывущих в ночи, и сырой занавес тумана смыкался над притихшими, светящимися подмостками…
— Хорошо. Но тебе нужна пища. Кто остался у тебя из родственников?
— У меня? Мама…
— И все?!
— Все.
Чет
И вот сейчас она развеется,
Моя отторгнутая тень,
И на губах ее виднеется
Воздушно-алый, алый день…
За оставшуюся часть ночи мы успели многое. Выкопав наш кокон — наш, теперь наш, один на двоих — мы скользнули вверх и вскоре уже зарывали его в развалинах заброшенного капища Сай-Кхон, за много лиг от родового кладбища Хори. Старое место было приведено в надлежащий вид, материнская среда уплотнена и обложена дерном, груз водружен на холм — но на новом захоронении были сняты все приметы, и под остановившимся, закрытым взглядом Лаик земля затвердела и приняла прежние очертания. Затем широким жестом она начертала в воздухе четыре горящих Знака и произнесла неизвестное мне Слово, заставившее письмена потускнеть и растаять.
— Это защита, — сказала она.
— От чего?
— От внутреннего взгляда.
Мы едва смогли закончить все это — на востоке занялось невыносимое сияние, оно разгоралось, и обожженное тело стало чужим, отказывалось подчиняться, боль путала мысли; и в последний момент мы успели уйти в дыхание, голубоватыми струйками тумана скользнув в кокон, ощутив объятья материнской среды, шероховатость каждого камешка, упругость и сочную мякоть корней…
Уже засыпая, я слышал мягкий шепот Лаик: «Где б ты ни был эти девять ночей — они пошли тебе на пользу. У меня прошел не один год, пока я научилась уходить в дыхание. Спи…»
— Мама!..
— Кто здесь?
— Это я, мама, Эри…
Я собираю туман, подтягиваю его со всех сторон, как подтыкают одеяло сонные дети, уплотняю, придаю форму — и читаю в глазах матери ужас и отвращение.
— Прочь, гнусный варк! Не смей тревожить облик моего сына! Прочь!
— Мама, это же я! Ну хочешь, я расскажу тебе о вечных драках с Би, о собранной тобой еде, когда я уходил к Джессике, о ворованной фасоли с огорода змеелова Дори — помнишь, ты долго ругалась с ним, а потом замолчала и пошла за крапивой…
Мама плакала, как ребенок, вздрагивая всем высохшим телом, и на руке ее, робко тронувшей мои пальцы, были ясно видны все девять браслетов. Зачем ты рожала урода, мама…
— Эри, мальчик мой, ты бледный стал, и руки какие холодные… Тебе плохо, Эри?
— Да, мама. Мне очень плохо.
Я закатал рукав и показал ей свою девственно чистую руку.
На этот раз она не отшатнулась, но долго, с грустью, глядела мне в глаза. Никто не способен долго выдерживать взгляд варка — но первым отвернулся я. Тишина висела между нами.
— Почему ты здесь, мама?
— Да что там говорить, Эри… Не верила я, да разве этим, городским, в балахонах, докажешь?… Вешали меня вчера, до того топить водили, — ну, ты не маленький, закон знаешь, небось, — знаешь… Утром вот в последний раз будут. Сожгут, сказали… Мне-то что, я свое уже отходила — перед людьми стыдно…
— Не мог я иначе, мама. Никак не мог. Сам пошел — по своей воле… И тебя за собой зову — идем к нам, мама. Я поцелую тебя, легко-легко, и мы…
Она подняла на меня глаза.
— Не нужно, Эри. Я знаю — ты спасти меня хочешь, за тем и пришел. Варк ты там или кто — я тебя рожала, не ночь бесплодная… Спасибо тебе.
— Но я хочу подарить тебе Вечность, мама!
— А на что мне Вечность? Кровь людскую вечно пить?… Не смогу я так, умру вот завтра — и хватит с меня… А выведешь ты меня человеком — опять же куда пойду? В Скит? В лес?… Иди, мальчик, пусть будет, как положено…
— Напрасно ты так, мама.
— Ничего, Эри, раз обижаешься — значит, был ты человеком, помнишь еще. Вот и не забывай никогда, как приходил за мной, и как варк ночной плакал на коленях моих — не забывай, мальчик мой… Нож мне только оставь, больно очень, когда жгут, боюсь я… Спасибо тебе. Теперь не боюсь. Прощай.
И я ушел в срывающееся дыхание; дрожащие капли меня оседали на ломкие стебли начавшей желтеть травы…
Нечет
Мерцающее облако тумана сползло на мирно посапывающих стражников, безобидное и бесформенное, и уже высокий мужчина в полной форме панцирной пехоты встал между спящими, у хижины арестованных за родство. Один из часовых беспокойно заворочался — в таком хорошем сне, с девочками и пивом, возник неприятный узкий меч и неведомый задумчивый палец, пробующий заточку.
Пришедший опустил оружие обратно в ножны, так и не нанеся удара, и немигающий взгляд его был холодней змеиного — потом он склонился над спящими.
Когда воин из тумана вновь выпрямился — безвольно повисшие руки стражников уже оплетала коричневая змея последних браслетов.
Он выпил их до дна. Все оставшиеся жизни — сколько их там ни было. Досуха.
Они не были кровными родственниками. И ужас отразился в бездонных глазах возникшей рядом светловолосой женщины.
Чет
…Он вышел черный, вышел страшный,
И вот лежит на берегу —
А по ночам ломает башни
И мстит случайному врагу.
На воротах сиял Знак — только теперь я понял переплетение бронзовых лепестков — но мы с Лаик скользнули сверху и вновь обрели тела лишь у самой каморки Шора. В щели пробивался тусклый огонь лампы, и сгорбленная тень архивариуса ложилась на крестовину окна.
— Кто там?
Знакомый старческий голос.
— Это я. Открой, Шор.
— Я ждал тебя, Эри. Входите.
— Я не один.
— Входите. Я стар, чтобы бояться варков, особенно если я пил вино с одним из них.
— Откуда ты знаешь?…
— Знаю. Входите.
И мы вошли. Я подвел Лаик поближе к лампе — пусть рассмотрит нас старик, хотя ей свет безразличен…
— Да, Эри, ты почти не изменился, — мягко улыбнулся Шор; ни тени страха не отразилось на его сухом лице. — А вы, госпожа, надо полагать, Лаик Хори. Не хочу показаться непристойным, но ради такой женщины я и в моем возрасте, пожалуй, рискнул — и рискнул бы на большее… — глаза старика вспыхнули; он был моложе нас обоих, с такими-то глазами!..
— Где Чарма, Шор? — перебил я его, оглядываясь.
— Сбежал твой Чарма. Недели две, как сбежал…
Недели две. Как раз, когда я…
— Шор, мне нужна помощь. И у меня нет времени.
— Да, Эри, нет. В тебе еще бродит человеческое, но вскоре станет поздно. Только не предлагай мне поцелуй и длинные зубы, с привычкой к крепкому багровому напитку. Я знаю, что тебе нужно — тебе нужно Слово Последних, — и я знаю, где оно хранится. Но…
— Сюда идут, — неожиданно сказала Лаик. — Ты предал нас, старик?!
— Ты тоже так считаешь, Эри? — выпрямился Шор.
— Нет. Я так не считаю. И прошу у тебя прощения.
Входная дверь с грохотом распахнулась, и в комнату ввалился капрал Ларри с двумя караульными. Желтые зубы капрала оскалились в торжествующей усмешке.
— Ну вот, все наконец в сборе! — довольно рыкнул Ларри. — Пара гнусных варков и высохший книжный червь! Три сапога пара!..
Знак блестел на кольчуге капрала, меч в его руке, нож, широкий короткий нож отсвечивал в левой, вот он, Тяжкий Блеск, ужас варков… Храбрый ты человек, капрал, глупый, но храбрый, а ребята твои бледны, что ж так, и мечи дрожат в их руках — ведь дрожат, а, капрал?…
Я скользнул к Шору. Еще не поздно, старик, прими поцелуй Обрыва, книжник, уйдем вместе, а дурак капрал…
Я знал ответ Шора, но надеялся, надеялся на невозможное, и надежду мою нелепую оборвал «летящий цветок сливы», нож Ларри оборвал, по медную гарду вошедший в грудь архивариуса. Нет у тебя больше Тяжелого Блеска, капрал…
— Прощай, Эри, — Шор сполз на холодный пол. — Слово — в подвале, нижний ярус, в конце…
Я выпрямился и повернулся к капралу. Ларри шагнул мне навстречу, выставляя оружие — и я прошел вплотную, запрокидывая ему голову. До дна, капрал, пью честь твою! Ты слышишь меня, ушедший старый архивариус?!.
Когда я оторвался от обмякшего Ларри, Лаик стояла над лежащими караульными.
— Они могли слышать сказанное Шором, — встретила она мой вопросительный взгляд, и губы ее отливали пурпуром.
— Да, — глухо пробормотал я. — Да.
…нижний ярус в конце. Мы сочились сквозь ржавчину решеток, вокруг капала мутная вода, хлопали крылья гнездившихся в подземелье летучих мышей, шуршали быстрые крысиные лапки — теперь это был наш мир, и ухо человеческое не уловило бы и десятой доли звуков запределья.
Наш мир — стены коридора, ряды однообразных массивных дверей, окованных железом, и внутренний взгляд легко пронизывал тщету запоров; оружие, драгоценности, архивы, картины, книги… Нам не нужно было золото. Нам не нужны были книги. Нам нужна была одна книга.
Слово Последних.
В конце коридора — все же и он не был бесконечным! — обнаружилась еще одна дверь, подобная предыдущим, но над проржавевшим замком выгибалось переплетение деревянных полосок — этот Знак остановил бы и Сарта, но сырое дерево прогнило, а вместе с ним сгнила и сила оставленного барьера.
Замок поддался с легкостью, и Лаик, впереди меня, вошла в крохотную комнату, выдолбленную в сплошной скале забытыми каменотесами. Она подошла к дряхлому дубовому столу, укрытому серым покрывалом пыли, и склонилась над большой черной шкатулкой.
— Очень трудный Знак, — бормочет Лаик. — Древний, забытый. Это лишь Слова ветшают со временем, а Знаки — наоборот. И чем больше было неудачных попыток открыть их…
Руки Лаик уперлись в невидимую стену, ладони заскользили по преграде. Пальцы ее засветились холодным ровным огнем, и в ответ замерцал Знак на шкатулке, стена вокруг него съежилась, и голос Лаик набрал силу, зеленый туман окутывал неведомые слова, и пустота, пустота в застывших глазах, и белоснежные клыки закусили нижнюю губу в напряжении схватки…
Я не услышал треска разлетевшейся шкатулки — внимание мое было приковано к мертвенно-бледному любимому лицу, и такое же лицо было у нее тогда, когда я впервые увидел ее в коконе. Только теперь она нашла в себе силы на робкую улыбку.
— Все в порядке, милый. Очень древний Знак. Очень. Бери книгу.
…Книга. С трудом разбираю я витиеватую вязь на простом кожаном переплете. «Слова и Знаки». Пришедшая в себя Лаик смотрит через мое плечо.
— Клянусь поцелуем, Эри! Я слышала об этой книге, но приписываемая ей ценность больше годилась для легенд… Здесь хранится мудрость поколений — и людей, и варков. Согласно преданию, могучий праварк написал ее, но его убили коварные люди и завладели книгой, научившей их останавливать нас Знаками, владеть Печатями, накладывать Тяжелые Слова!.. И владельцы книги умирали один за другим. Ни Сарт, ни Девятка Верхних не стоят и единой страницы отсюда! Это власть, Эри, невероятная, абсолютная власть, и мы держим ее в руках… Мы, мы будем стоять над миром, и он…
Я крепко сжал ладонями лицо Лаик и заглянул под затрепетавшие ресницы. Что ж ты делаешь, проклятая книга…
— Нет, Лаик. Мы не будем стоять над миром. Не все так просто. Иначе первый же человек, открывший эту книгу, навсегда закрыл бы коконы; а люди не ушли бы от Слов зашедшего сюда варка. Ты хочешь покорить вселенную, напугав ее запертой книгой?… Зачем заперли ее, Лаик?…
Я не давал ей отвернуться, и кричащая пустота в глазах ее съежилась и отступила.
— Прости, Эри. Наверное, я теряю земное быстрее, чем ты. Ищи Слово.
Нечет
…а Слово Последних оказалось простым и совсем коротким.
— Ты согласна?
— Да. Прямо сейчас?
— Сейчас. Иначе сил не хватит заглянуть в открывшуюся пропасть.
— Нас убьют…
— Нет. Мы снова будем отбрасывать тень, и зеркальное стекло подарит нам отражение. Знаки не будут властны над нами, и смерть…
— Променять Вечность на смерть?
— Да. Я уже не хочу этого, я боюсь жизни — и я произнесу Слово Последних во имя последнего человеческого во мне.
— Говори. Бунтующий варк кричит во мне, но я иду с тобой…
Слово было совсем коротким.
Чет
И плыли они без конца, без конца,
Во мраке — но с жаждою света.
И ужас внезапный объял их сердца,
Когда дождалися ответа.
Дверь захлопнулась, и меня, бросившегося к ней, отшвырнул нестерпимый жар Знака — вновь начертанного, вновь! — отшвырнул через доски и железо, как взрослый сильный человек легким пинком вскидывает в воздух надоедливого щенка.
— Расслабься, приятель, — донесся до нас ровный удовлетворенный голос. — У вас будет время для этого. Я скоро вернусь. Но не настолько скоро, чтобы…
— Открой, мерзавец! — губы Лаик задрожали в бессильном бешенстве. В ответ прозвучал издевательски спокойный смех. И смех этот, победоносный и торжествующий, сорвал во мне неведомую плотину — я вспомнил все! Я снова тонул в страхе и недоумении, — и в понимании третьего, нездешнего мира, тех девяти ночей, когда испуганная Лаик ждала меня меж плит — а я тонул, тонул в жалости и зове крови, и первом вкусе ее во рту; стыд, жгучий стыд, мелькание калейдоскопа лиц, кол, целящий в меня, шорохи ночи, и встающее палящее солнце, и чужой, незнакомый дождь, болтающий ногами на причудливо изломанных ветвях дерева без имени… И слова, слова, услышанные там, где не нашлось места ни для Верхних, ни для моей Лаик:
— И быть может, через годы, сосчитав свои владенья,
Я их сам же разбросаю, разгоню, как привиденья,
Но и в час переддремотный, между скал родимых вновь
Я увижу солнце, солнце, солнце, красное, как кровь…
Я вспомнил все — и смех за дверью, хотя не было его в моих девяти ночах.
Это был смех Би.
Книга лежала перед Лаик, и взгляд ее висел над мерно шелестящими страницами, Белый взгляд, растворяющий зрачки в снегах, и живое лицо смотрело глазами статуи. И когда губы ее шевельнулись, заунывная тягучая волна Серого Зова захлестнула притихшие коридоры, прибоем вырываясь на свободу, затопляя округу — волки в глубинах леса приподнимали головы, прислушиваясь к Зову, шуршали в нишах перепончатые крылья визжащих нетопырей, тысячи тоненьких лапок поворачивали свой бег, и горе людям, вставшим по ту сторону двери!..
Би, друг мой, враг мой, ты держишь в руке конец моей цепи, я не отбрасываю тени, ты — тень моя, и мертвые идут за нами — Шор, мама, Ларри, солдаты… Не надо, Би, не надо благородных жестов, не отказывайся от своей доли, бери часть этих смертей; я, варк, мог бы дать им Вечность, но они не взяли ее, а ты… Ты недостоин Вечности!
А я? Я — достоин? Что встает во мне — человек, жаждущий мести, или ночной варк, жаждущий крови? О небо, как же мы близки…
Погоди, Эри… Почему — варк? Ведь я же прочел Слово Последних. Прочел… И — ничего. Последние… Кто они — Последние?…
— Последними называют Девятку Верхних, — отчетливо произнесла Лаик.
— Но тогда… Лаик, это Слово не властно над нами! Оно имеет власть лишь над вошедшими в Девятку! Лишь Верхний варк может снова стать человеком…
— Ты прав, Эри. Я знала это, едва заглянув в Книгу. Уже теперь человек в нас слаб и беспомощен. Дойдя до Последних — если нам вообще удастся подобное — мы убьем всякого, кто осмелится предложить нам стать людьми. Сейчас мы не можем воспользоваться Словом Последних.
Но когда мы сможем — мы НЕ ЗАХОТИМ!..
За дверью шуршали крысы, но их было еще слишком мало.
— Тогда, Лаик, мы найдем человека. Человека, которому мы доверим Слово, и он забудет его надолго, может быть, навсегда — но когда он встретится с двумя Верхними, вышедшими на охоту за ним, и у охотников будут знакомые имена — он вспомнит Слово Последних и прочтет его над нами. Если не умрет раньше.
— Никто не пойдет на такое.
— Почти никто. Но никто и не пошел бы на добровольную потерю всего человеческого — чтобы стать человеком! Нет, это не надежда, это тень надежды варка, не отбрасывающего тени. Молись, Лаик, чтобы твои Верхние не заметили этой тени — когда мы придем с повинной.
— Мы придем не каяться, Эри. Возвращение бледного варка… Ты спросил меня, когда мы вошли сюда — почему заперли книгу? Посмотри на нее…
Я всмотрелся в книгу — и ничего не увидел.
— Нет, Эри, не так. Посмотри изнутри.
…Тьма. Словно все самые древние силы нижнего мира сплелись в бездне шевелящимся клубком живого первобытного мрака; Слова, Знаки, слишком много, слишком жутко для хрупкости бумаги — сгусток непроглядной ожидающей ночи!..
Книга жила, ком мерзейшей мощи природы, спрут тайных знаний, стремящийся вырваться из толщи скал и тройных заклятий; вырваться, выползти через своих владельцев — своих рабов! И вырываясь, она убивала, разрывала знающих, как рождаемый гигант рвет чрево матери.
Я смотрел на Лаик. Мрак клубился, затихал в ней; но не багровый сумрак ночи варков, а живая, клубящаяся тьма проклятой Книги, ждущая своего часа.
— Да, Эри. Я многое прочла — и теперь оно во мне, притаилось, и я не знаю, каких слов не хватает Ему, чтобы освободиться. В отдельности — это слова, Слова и Знаки, но вместе оно живое! — и я беременна им, Эри… Мы вернемся к Верхним, и ради Слов они примут нас, хотя бы мы растоптали все законы всех миров! Мы будем ждать, Эри, и ОНО будет ждать, и кто из нас дождется первым…
— Хорошо, Лаик. Мы пойдем к Верхним, и мы отыщем человека. Мне тоже найдется, что рассказать Сарту. Меня не было девять ночей — но я был! — и не здесь!..
— Я знаю, — просто сказала Лаик.
Нечет
…Запертые в комнате прикрыли глаза, и яростный шум заполнил побледневшие коридоры — крики людей, бешеное рычание, писк, лязг мечей, топот ног, чье-то оборвавшееся хрипение…
Они видели — видели глазами, горящими углями волка, прыгающего на грудь человека с мечом; глазами впивавшейся в искаженное лицо летучей мыши с распахнутой кожей крыльев; глазами сотен крыс, лавиной карабкающихся на дверь, грызущих неподатливое дерево — сорвать, смести, уничтожить ненавистный Знак! Не жалким полоскам остановить серый потоп, и Тяжкий Блеск разит волка слабее обычной стали…
Четверо обезумевших воинов, прижавшись спиной к спине, захлебывались в нахлынувшей волчьей стае; по трупам, лежащим на земле, катились десятки, сотни, легионы визжащих крыс, взбегая по доспехам, подбираясь к горлу, разрывая крыло нетопыря вместе с человеческой плотью; и дерево Знака таяло на глазах!
Дверь распахнулась, и женщина приблизилась к задыхающемуся раненому.
— Не бойся, — сказала она с отрешенной улыбкой. — Это не больно, и, говорят, даже приятно…
ЛИСТ СЕДЬМОЙ
Бойтесь безмолвных людей,
Бойтесь старых домов,
Страшитесь мучительной власти
несказанных слов,
Живите, живите, — мне страшно, —
живите скорей.
…Однако тут еще ничего особенного, что была она красавица, а главное в том, что полюбила она такого же молодца, и не то удивительно, если б на улице или на танцах в шинке, а под самый Великий пост.
И забыли они оба, что творят грех непрощаемый, службы божьей не слушая, а зная лишь одно, чтоб переглядываться да усмехаться в церкви. Как там у них шло это дело, один бог святой знает, только подходит пятница, и пора исповедаться. Задумалась красавица над своим перемигиваньем; стукнуло ей в голову, что не доброе оно дело в такой-то час, и сама она не знала, — признаваться на исповеди или нет. Думала-думала — и надумала не сознаваться, так как батюшка мог и на поклоны поставить, и чего покрепче наложить.
Ну, не призналась — ладно; только перед концом вечерни стало ей так грустно, так тоскливо, как перед смертью; свет не мил, душу из нее тянет. Не смогла службы дослушать, вышла из церкви да пошла на кладбище, что недалеко лежало. Там на могилу материну упала и долго плакала над немым холмом, словно та могила ей могла ответить; после заснула ненароком и видится ей сон, что мать ее вышла из могилы и говорит: «Зачем пришла сюда, дочка? Тяжко мне плач твой слышать; не могу улежать спокойно. А ты думаешь, легко мертвым костям из гроба подниматься? Иди домой, дитя мое, мне и так несладко под сырой землей…»
«Мама, что мне делать?» — спросила девица, хватаясь за покрывало. «Что делать? — отвечала мертвая. — Берегись золота.»
Сказала, земля под ней колыхнулась, и провалилась покойная в могилу.
В ужасе неимоверном проснулась молодая, а кругом звезды меж деревьями блестят, и страшны были ей в темноте кресты могильные. Не оборачиваясь, метнулась она с места дикого и, задыхаясь, упала на свою постель.
Назавтра пора идти ей на заутреню — не идет; надо обедню слушать — не идет; страшно показаться в храме божьем, а чего страшится — не знает. Но чтоб свои не заприметили, оделась и пошла из дому, вроде со всеми на службу.
Идет, а куда — сама не видит, и вот ручей перед ней. Села девица под вербу, в воду глядит, а в воде двигается что-то, блестит, и выносит ручей на песок перстень золотой, с финифтью, с камнем кровавым.
Глянула на камень: а в камне просторно и ясно, как в господской горнице. Чудно ей это показалось, но чем дольше на камень глядит, тем светлей у него в середине, и видит она вроде мир иной, и творится в нем нечто, на что и слов-то у нас не хватает. А только не поймет — так оно есть или лишь мерещится.
Взяла она перстень домой — и не насмотрится на него; а как глаза отведет, так тоска и приходит на сердце. Свои знать ничего не знали; видели, что стала дочь молчаливая да дикая, сидит в каморке часами, словно отреклась от людей и света белого.
Только стали люди говорить, что к девке какой-то змей летает. Одни ночью видели, как вожжи огненные над их двором выгибались; другие уверяли, что вожжи не вожжи, а что-то длинное, горящее, вставало из могилы за селом и летало, а куда — не известно. Были и такие, что змея с двенадцатью головами видали, только врали небось, хотя по ночам искры полыхали на могиле заброшенной, будто кто-то там трубку раскурить вздумал.
Как бы оно там ни было, я и сам плевался поначалу, пока пару слов от старого Герцля не услышал и язык прикусил! Всякое в жизни бывает…
Вот и там, на правобережье, где девица эта жила, сперва веры не давали, а после и приключилась беда.
Жали все хлеб на поле; была там и та красавица, к которой змей летал. Когда солнце на полдень вышло, сели люди отдыхать, а она поднялась — не знаю, для чего — на ту самую могилу, где лихое ночами творилось. Поднялась, и стало ее мучить; ноги к земле приросли, невидимое тянет ее, что мало жилы не порвутся. Люди на крик сбежались, но близко подойти не осмелились, а только видели, вроде искорка блестит в небе, с синевой сливаясь; но кто мог знать, что за чертовщина!
Только откуда ни возьмись — баба какая-то, и кричит, задыхаясь, чтоб сняли с руки перстень. Кинулись снимать — не идет; старая плачет, чтоб палец рубили; да кто ж согласится, по живому-то! — тем временем звездочка ниже спустилась, и видно стало, что хвостом она, как вьюн, виляет, все ниже и ниже. Внезапно страшно завизжала бедная: «Ой! Душу из меня тянет!» — и упала замертво.
Легкий пар поднялся над ней, и погас огонек проклятый.
Зашептались люди, что баба та неизвестная больно на покойную мать девицы смахивает, глянули — ее и нет уже.
Так что на другой день собрались и закопали умершую на той самой могиле, где душу из нее высосали; но креста батюшка ставить не позволил, говорит, смерть ее от нечистика приключилась.
И до сих пор на могиле той искры сыплются, и глухой стон расходится ветром по всему полю, чтоб пастухи…
Чет
Как всегда, был дерзок и спокоен,
И не знал ни ужаса, ни злости,
Смерть пришла — и предложил ей воин
Поиграть в изломанные кости.
— Итак, господин Вером, теперь вы знаете, кто мы. Когда мы придем к вам в следующий раз, вы должны будете прочесть над нами это Слово. Но помните — мы будем пытаться убить вас. Насовсем. И — я не хочу вас обманывать — скорее всего, мы это сделаем.
— Вы самоуверенны, молодой человек…
— К сожалению, нет. Знаки плохо держат Верхних. И единственная ваша возможность — успеть сказать Слово. Простите, господин Вером, единственная НАША возможность. Общая.
— Варк меня забери… Впрочем, именно об этом речь. Вы знаете — я, Арельо Вером, убивал людей, но не обманывал их. И вы предлагаете мне поистине королевскую охоту — дичь и охотник меняются местами, и пусть время подскажет ответ! Я согласен. Где деньги?
— Вот.
— Тогда по рукам, господа с той стороны!
Рука его оказалась неожиданно сильной даже для варка…
Нечет
— Хозяин! Не слишком ли много выпивки для одного человека?
— О ком вы, сотник?
— Вон о том типе в зеленом камзоле. Похоже, он сливает выпитое в ножны…
— Это не лучший способ самоубийства, сотник. Обидьте лучше меня — и я прощу вас за хорошие чаевые. Но обидеть господина Арельо…
— Кого?
— Вы, я вижу, человек новый… Как вы выразились — тип в зеленом камзоле?… Господин Арельо, сотник, — это господин Арельо. Пьяным его не видел никто — как, впрочем, и трезвым. А сегодня он явно при деньгах, но небольших: иначе взял бы настойку Красного корня.
Профессионализм хозяина изумил любопытного сотника, вплоть до появления на свет двух золотых, рассеявших в трактирщике последние облачка сомнений. И он придвинулся поближе.
— Вы знаете, господин офицер, если намечается дело, где можно сломать шею или получить большие деньги — там всегда оказывается господин Арельо. Причем все вокруг ломают шеи, а господин Арельо получает деньги! Но они редко залеживаются у Арельо Верома!..
А дуэли! Тут года два назад новонабранные мальчики Толстого Траха спьяну обозвали его варком; так он сказал им, что против варков ничего не имеет, а вот пить в таком возрасте крайне вредно — и через минуту все пиво уже выливалось из распоротых животов. Говорят, ребята с тех пор бросили пить…
Сотник кинул хозяину еще одну монету и направился к худощавому мужчине в вытертом камзоле зеленого бархата, под которым наметанный глаз сразу угадывал кольчугу. У ног его примостился сонный бродячий певец, видимо, в ожидании подачки.
— Господин Вером?
— Да. Чем обязан?…
Часть четвертаяБольшой нечет
…Изгибом клинка полыхая в ночи,
Затравленный месяц кричит.
Во тьме — ни звезды, и в домах — ни свечи,
И в скважины вбиты ключи.
В домах — ни свечи, и в душе — ни луча,
И сердце забыло науку прощать,
И врезана в руку ножом палача
Браслетов последних печать.
Пятиструнный лей звенел под опытными пальцами, и спустившийся вечер присел рядом, рядом с сухопарым костистым мужчиной, привалившимся к массивному валуну и блаженно мотающим головой в такт нервным ударам. Левая рука легко скользила по изношенному, некогда лакированному грифу; и ветер тоже качнул встрепанной листвой, спугивая примолкших птиц — не звучали здесь чужие песни, ни теперь, ни ранее, когда он, ветер, был еще юным и теплым, совсем-совсем теплым, а люди… Люди, пожалуй, были такими же. Только песен не пели люди, молчали, хмурились, не такое тут место…
— Кончай ныть, Гро, — громко бросил кучерявый молодчик, обладатель невероятно пышных рукавов и невероятно жиденьких усиков. — Видишь, дамы наши раскисли, сейчас растекутся по лежбищу — и не с кем будет мне завести незамысловатую беседу!..
— Пусть поет, — вступилась за безразличного Гро одна из упомянутых дам, принявшая реплику кучерявого близко к сердцу, что весьма затруднялось чрезмерным вздутием ее провинциального бюста.
— У местных через три слова — похабщина, а тут городское, неоплеванное… Так что, Слюнь, жуй да помалкивай, а то я тебе дам больше, чем мечтал ты в сопливом детстве…
Ее тощая подружка, проигрывавшая защитнице и в комплекции, и в красноречии, ограничилась запусканием в перепуганного Слюня кривой обглоданной кости из слезящегося окорока.
Кость описала широкую дугу, и вечер еле успел увернуться. «Пой, парень, пой!» — шептал вечер, и изрезанные пальцы вновь тронули дрожащие струны…
Забывшие меру добра или зла, —
Мы больше не пишем баллад.
Покрыла и души, и мозг, и тела
Костров отгоревших зола.
В золе — ни угля, и в душе — ни луча,
И сердце забыло науку прощать,
И совесть шипит на углях, как моча,
Струясь между крыльев плаща.
— А я-то думала! — скривилась толстуха. — Надеялась, мол, мальчики из Города, не эти, козопасы задрипанные… Так нет же, и тут не без ругани!.. — и слезы, большие коровьи слезы пропахали ее оттопыренные щеки. Деликатный Слюнь бросился утешать чувствительную даму и, вероятно, преуспел бы в этом, но споткнулся о молчавшего до сих пор лохматого продубленного хмыря, валявшегося в траве и с истинно хмыриным упорством добивавшегося взаимности от давно опустевшей пузатой бутыли. Посуда возмущенно зазвенела на камнях, орущий Слюнь воткнулся носом в предмет своих вожделений, ободрав рожу о самодельную пряжку широкого пояса, или узкой юбки — это как ему, кучерявому Слюню, больше нравится; под аккомпанемент бесстрастного лея и вялые проклятия недвижного хмыря, потерявшего цель в жизни.
— Ненормальные, — подытожила любительница окорока. — Я ж тебе говорила, Нола, разве приличные мальчики полезут в Сай, в дерьме окаменевшем копаться? Это только идиот Су туда лазит, — так с него взятки гладки, у него в башке вороны накаркали, а ты туда же — пошли, пошли, мол, в чужой руке всегда толще…
Малость проветрившийся хмырь — правда, самую малость — неожиданно сел, заношенная обтерханная хламида распахнулась на узкой, безволосой груди, и толстуха качнулась вперед, окончательно придавив счастливо сопящего Слюня.
— У-дав, — по слогам прочитала она открывшуюся татуировку. — Валяный…
— Вяленый, — поправил ее хмырь, протягивая куриную трехпалую лапу. — Очень приятно.
Слюнь выкарабкался из-под завала, и усики его подпрыгивали от удовольствия. — Ты, Удав, девочек не пугай, а то от имени твоего погода портится!..
— Как — от имени? — толстуха медленно оправлялась от потрясения. — От клички…
— От имени, от имени, — радостно заржал Слюнь. — А кличка у него другая, она сзади написана, не на груди. И ниже.
— Показать? — равнодушно осведомился Удав.
Мнения разделились, и собравшийся было уходить вечер прошелся между спорящими, коснулся шершавых рубцов татуировки, растрепал крашеные волосы женщин и вернулся к глядящему перед собой Гро, тихонько подпевая и постукивая ветками качающихся деревьев.
…Подставить скулу под удар сапогом,
Прощать закадычных врагов.
Смиренье, как море, в нем нет берегов —
Мы вышли на берег другой.
В душе — темнота, и в конце — темнота,
И больше не надо прощать ни черта,
И истина эта мудра и проста,
Как вспышка ножа у хребта.
— Ладно, Удав, пошли вещи носить, — буркнул, наконец, Слюнь, огорченно косясь на безбрежные Нолины прелести. — А то Варк заявится, опять характер станет показывать…
Незаметным молниеносным броском Удав уцепил кучерявого за отвороты блузы, и оторопевший Слюнь затрепыхался в неласковых объятиях трехпалого.
— Брыли подбери, — зашипел ощерившийся Удав, методично потряхивая хрипящего парня. — А то из-за языка твоего поганого все землю жрать будем, я на Верома за треп твой не полезу, ты его в лицо назови, и погляжу я…
— Правильно, Вяленый, верно жизнь понимаешь, — ровный насмешливый голос оборвал гневную тираду Удава, и сухощавая гибкая фигура скользнула между валунами, окружавшими компанию. — Потому и взял тебя, на увечье не глядя. А ты, маленький, — запоминай: дважды тебе долг платить. Первым слова оплатишь, за спиной моей сказанные, а второй — за то, что Гро прервал, на песню его наступил. Пошли, мальчики, подставим плечи…
Костлявый Гро ловко набросил ремень своего лея, и ветер побежал за уходящими людьми, подхватывая на лету отголоски тягучей чужой мелодии. Когда приезжие скрылись в сумерках, толстая Нола громко причмокнула губами, и из обступившей развалины рощи вышли двое в широких накидках с капюшонами.
— Ну что, лапа? — тихо спросил подошедший первым.
— Да ерунда, парни, — подняла голову Нола, и голос ее был сух и колюч. — Щенок неопасен, певун их вообще рохля; Удав, конечно, удав, только — вяленый, калека. Вожак — этот да, матерый, его на бабе не купишь…
— Ну и не надо, — накидка распахнулась, и под ней блеснул кольчатый самодельный панцирь. — Матерый, говоришь… Добро, пусть пороются в схронах, а мы пока погуляем. Только про певца ты зря, Нола, плохо ты людей считываешь. Как это он — про вспышку ножа, у хребта-то? Нужная песня, с понятием, даром что городская… Ты певунов пасись, баба, им человека глянуть — что струны перебрать…
— Пошли, Ангмар, — обозвался его молчаливый спутник. — Пошли. Пора, ребята ждут.
Ветки цветущего кизила затеняли веранду и мешали папаше Фолансу разглядеть на просвет янтарный листик крохотной вяленой рыбешки, с хрупкими прожилками белесых косточек. Ее товарки были беспорядочно разбросаны по всему многоногому столу и дожидались своего часа окунуться в пенный прибой густого домашнего пива.
— Зря, — папаша Фоланс прервал созерцание и отхлебнул изрядный глоток.
— Зря, — папаша Фоланс вытер встопорщившиеся усы и грохнул кружкой о столешницу.
— Зря, — папаша Фоланс оторвал облюбованной жертве голову и с проворством палача швырнул ее в кусты под навесом.
— Зря. Зря вы сюда приехали, господин Вером. Видите ли… У нас тихая заводь, и как во всякой тихой заводи, здесь встречаются своего рода странности. Но… это наши домашние, уютные странности, они никому не жмут и… Ничего вы не найдете, милейший господин Вером, а всем кругом будет наплевать и на вас, и на непривычный говор ваших людей, и на ваши невинные круги возле Сай-Кхона. Старики, правда, дергаются, боятся старики, бороды скребут, только вам, как я понимаю, тоже наплевать на их страхи. Это все, надо полагать, вроде такого соглашения с обеих сторон, опять же с обеих сторон и оплеванного, я хочу сказать…
— Ну почему же? — Арельо Вером сдул пену со своей кружки и, вылив часть пива перед собой, внимательно следил за лопающимися матовыми пузырьками. — Я, знаете ли, предпочитаю людей, которые боятся. Я и сам, знаете ли, часто боюсь. Это бодрит. Кстати, я и не собираюсь ничего искать в Сай-Кхоне. Я собираюсь там терять. Возможно, деньги, вложенные в дело, возможно — жизни, себя и своих… ну, скажем, товарищей, хотя это будет лишь фасадом правды. Возможно…
— Возможно, разум, — закончил папаша Фоланс, ловко кидая в лицо собеседника особо колючей и хвостатой рыбой. Вером двумя пальцами прихватил ее за плавник и с хрустом разорвал на несколько частей.
— Благодарю вас, — сказал Арельо Вером. — Итак…
Папаша Фоланс осклабился.
— Если вы и удачу так же ловите за ее скользкий хвост, то я, пожалуй, взял бы мои слова обратно, но… что сказано, то сказано. Пусть везучий господин Вером соблаговолит подойти вон к тому краю веранды, и в щели забора он сможет увидеть безумца, пару лет назад ходившего в Сай-Кхон. Только, в отличие от вас, человека, которому нечего было терять, он потерял единственное, что имел — рассудок. Старики шепчут — он видел Бездну…
Арельо кивнул и поднялся из-за стола. Он подошел к папаше Фолансу и наклонился, высматривая между досками видимый край улицы. Удав, неподвижный сонный Удав, равнодушно торчал у ворот, полуприкрыв высохшие шелушащиеся веки, а напротив… Напротив сидел идиот в немыслимом пестром рванье и сером, ободранном внизу плаще. Идиот тряс кудлатой головой, взмахивал руками, чертя в горячем воздухе круги, и бормотал себе под нос неслышный бред. Изредка он вскакивал и, припадая на правую ногу, тыкал сжатым кулаком перед собой, топая и каждый раз резко отдергивая кисть назад.
— И так всегда, — папаша Фоланс, отфыркиваясь, встал за спиной Верома. — Походит, походит — и сидит. Потом скачет и орет. Все дома изрезал — кружки какие-то, загогулины… хотели избить, но — несчастный человек, сами понимаете; да и красиво в общем выходит, даже очень. Теперь зовут иногда — мол, давай, укрась подоконник там или дверь… Тем и кормится. Тут недавно каменотес наш, Сорбан, трепался — староста ему ограду заказал, негоже, мол, старостиному дому и без ограды; так он тачку взял и за камнями…
— Кто — идиот? — болтовня папаши Фоланса явно начала исчерпывать все запасы терпения Верома, продолжавшего наблюдать за действиями прыгающего сумасшедшего.
— Да нет же, каменотес!.. Навалил он булыжников, впрягся в тачку, а где у нас камни берут? — ясное дело, в Сае… Да и стемнело к тому времени, луна выбралась; глядит Сорбан — дымка какая-то висит, голубая, как с перепою вроде, а из дымки пардуса два черных выходят, — и ну носиться по развалинам; и страшно, аж дрожь бьет, и глаз не оторвать, до того красиво!
Стал Сорбан ноги уносить — понятное дело, это зверюги-то между собой играют, а ему в такие игры не с руки, даром что браслет наденут, так ведь рвать на куски станут, живого харчить; тачку кинул, шут с ней, с тачкой, и бочком, бочком… Только бежит он, а пардусы рядом уже стелются и чуть ли не подмигивают, а глаза зеленые-зеленые и горят, как плошки. То обгонят, то отстанут, то хвостом промеж ног, извините, суют, — он уж и хрипит, а им все шутки!..
До дому домчал, засов задвинул, топор в руки — сидит, белее мела. А наутро выходит — тачка его с камнями у ворот валяется, а на верхнем камешке-то нарисовано чего-то — может, и был такой, в темноте не разглядишь… Отошел Сорбан малость и, смеха ради, показал камень нашему Су. Так тот аж затрясся от злости, обплевался весь, значок тот поскорее зацарапал и поверх свою кривулю вывел. Булыжники раскидал, а исписанный с собой уволок. И скачет, подлец, забавно. Вы не знаете, господин Вером, что это он делает?
Прямой узкий меч завизжал, покидая тесные ножны, и резким косым выпадом Арельо Вером всадил его в столб, вплотную к судорожно заходившему кадыку папаши Фоланса.
— Это выпад, — спокойно объяснил Вером. — Грамотный, профессиональный выпад. Он потерял рассудок, но у тела нет рассудка, оно многое помнит и почти ничего не забывает. Человек, умеющий делать такие движения — ваши орлы совершенно верно решили не трогать его. Вы меня понимаете?
— Да, — сглотнул папаша Фоланс.
— Да, понимаю, — попытался кивнуть папаша Фоланс.
— Конечно, — выпитое пиво медленно отливало от щек папаши Фоланса. — Конечно, понимаю, я скажу народу, непременно скажу, что блаженный Су…
— Вы неверно меня понимаете, любезный, — Вером вернул оружие на место, поправил перевязь и направился к выходу с веранды. — Не стоит никому ничего говорить. Говорить стоит только мне. А также меня стоит кормить. И поить. У вас прекрасное пиво, папаша Фоланс. Поить, поить обязательно. Меня. И моих… ну скажем, товарищей. Об оплате не беспокойтесь.
Арельо Вером раздвинул створки ворот и вышел на пустынную улицу. Идиот Су несся по дороге, приплясывая и дергаясь, разорванный плащ хлопал у него за плечами. Удав разлепил один глаз и искоса посмотрел на Верома.
— Ну? — сухо осведомился Арельо.
— Южный выпад, — спокойно просипел Удав. — Из-под руки, в горло. Легко идет, мягко… Но — идиот, руку отдергивает и ждет. Чего ждет, спрашивается?…
— Идиот, — согласился Вером, непонятно в чей адрес. — Ты плащ его видел?
— Да, Арельо. Видел. Плащ салара из зарослей. Только… они уже лет пять такие не носят, спалили, после гонений на Отверженных. А этот… Забыл, что ли, когда умом трогался, а теперь — кто тронет блаженненького?! Да и глушь у них, тут что салар, что варк, — один хрен, кизила нажрутся до потери пульса и дрыхнут по домам… Лихо бежит парень, ноги — что оглобли…
— Идиот, — еще раз задумчиво повторил Арельо Вером, глядя вслед бегущему. А тот пылил, несся, и грязный серый плащ никак не мог догнать своего хозяина…
ЛИСТ ВОСЬМОЙ
Сладко будет ей к тебе приникнуть,
Целовать со злобой бесконечной.
Ты не сможешь двинуться и крикнуть.
Это все. И это будет вечно.
…рано покинул меня и заперся на ключ у себя в комнате. Как только я убедился в этом, я сразу помчался по винтовой лестнице наверх, посмотреть в окно, выходящее на юг. Я думал, что подстерегу здесь графа, поскольку, кажется, что-то затевается. Цыгане располагаются где-то в замке, я это знаю, так как порой слышу шум езды и глухой стук не то мотыги, не то заступа.
Я думал, что дождусь возвращения графа, и поэтому долго и упорно сидел у окна. Затем я начал замечать в лучах лунного света какие-то маленькие, мелькающие пятна, крошечные, как микроскопические пылинки; они кружились и вертелись как-то неясно и очень своеобразно. Я жадно наблюдал за ними, и они навеяли на меня странное спокойствие. Я уселся поудобнее в амбразуре окна и мог, таким образом, свободнее наблюдать движение в воздухе.
Что-то заставило меня вздрогнуть. Громкий жалобный вой собак раздался со стороны долины, скрытой от моих взоров. Все громче и громче слышался он, а витающие атомы пылинок, казалось, принимали новые образы, меняясь вместе со звуками и танцуя в лунном свете. Я боролся и взывал к рассудку; вся моя душа боролась с чувствами и полусознательно порывалась ответить на зов. И все быстрее кружились пылинки, а лунный свет ускорял их движение, когда они проносились мимо меня, исчезая в густом мраке. Они все больше и больше сгущались, пока не приняли форму мутных призраков. Тогда я вскочил, опомнился и с криком убежал. В призрачных фигурах, явственно проступавших в лунных блестках, я узнал очертания тех трех женщин, в жертву которым я был обещан. Я убежал в свою комнату, где ярко горела лампа; через несколько часов я услышал в комнате графа какой-то шум, словно резкий вскрик, внезапно подавленный, затем наступило молчание, настолько глубокое и ужасное, что я невольно содрогнулся. С бьющимся сердцем я старался открыть дверь, но я снова был заперт в моей тюрьме и ничего не мог поделать.
Вдруг я услышал во дворе душераздирающий крик женщины. Я подскочил к окну и посмотрел на двор через решетку. Там, прислонясь к калитке в углу, действительно стояла женщина с распущенными волосами, и, увидя мое лицо в окне, она бросилась вперед и угрожающим голосом крикнула:
— Изверг, отдай моего ребенка!
Она упала на колени и, простирая руки, продолжала выкрикивать эти слова, ранившие мое сердце. Она рвала на себе волосы, била себя в грудь и приходила во все большее и большее отчаяние. Наконец, продолжая неистовствовать, она кинулась вперед, и хотя я не мог ее больше видеть, но слышал, как она колотит во входную дверь.
Затем, откуда-то высоко надо мной, должно быть, с башни, послышался голос графа; он говорил что-то со своими властными, металлическими интонациями. В ответ ему раздался со всех сторон, даже издалека, вой волков. Не прошло и нескольких минут, как целая стая их ворвалась через широкий вход во двор, точно вырвавшаяся на свободу свора диких зверей.
Крик женщины прекратился, и вой волков как-то внезапно затих. Вслед за тем волки, оглядываясь, удалились поодиночке.
Я не мог ее не пожалеть, так как догадывался об участи ее ребенка, а для нее самой смерть была лучше его участи.
Что мне делать? Что могу я сделать? Как могу я убежать из этого рабства ночи, мрака и…
Последний валун оказался ничуть не легче своих предшественников, и вконец озверевший Слюнь в сотый раз взревывал диким котом, обсасывая придавленные пальцы и ища виноватых, на ком можно было бы согнать бессильную злобу — и не получал никакого удовольствия от безответного, вывалянного в песке Гро.
— Это ты, паскуда, сманил меня, — бурчал возмущенный Слюнь, утративший изрядную долю прежней щегольской кучерявости. — Распелся в кабаке, мы, мол, вольные бродяги, мы топчем прах веков… — а я, козел, клюнул, сопли развесил!.. Сидел бы сейчас у Мамы, девок в ночное водил, а ты бы ворочал свой проклятущий прах в одиночку! Или с Удавом… Он бы тебе наворочал!.. Шляются с Арельо по деревне, мудрецы хреновы, а мы тут за них камни шуруем — и добро бы по делу, а то плиты под ними одни, и хоть бы какая зараза!.. А солнце, просто как с Веромом сговорилось, жарит и жарит, делать ему, облезлому, нечего, что ли? Что б его… Нет уж, Гро, и не надейся — я теперь умный, молчу, молчу, а то он, гад, подкрадется, или Удав нашипит, потом не расплатишься. Я с ним как-то по селению прошелся, — люди ставни позакрывали, собаки брешут, один баран Фоланс пивом его поит. Его поит, а меня, значит, — иди, мол, Слюнчик, к колодцу, хорошая водичка, родниковая, у вас в Городе такой нет… Вот и хлебал бы сам водичку свою драную, морда скоро лопнет, с водички, небось!..
Слышь, Гро, там придурок один бродит, на тебя похож, потешный такой — так и тот, Верома увидел, чуть по швам не разошелся; костылями дрыгает, — «Глаза! Глаза! — вопит. — Смотрят! Не дам, не дам, сгинь, не возьмешь!..» А чего не даст — не говорит. Хотя ему и давать-то нечего, он же не Нола, та как подсуетится, так ни мне, ни Арельо копать уже не захочется. Собственно, он и не копает…
А придурок скачет и руками прямо под носом у Верома машет, вроде пугает. Подрыгал, поорал — а после сел и тихо так, с надрывом: «Пошел прочь, дурак, пошел прочь, дурак, пошел…» И раз пять так, это Верому-то, понял, Гро? Я уж решил — конец детине, пришибет его Вером, так нет же, — сморщился пузырем проколотым и еще тише: «Хорошо, дурак…» Поговорили, значит. Да ты придерживай, соловей ободранный, придерживай, больно ведь, когда такая дрянь да по пальцу, и в который уже раз! Сука ты поганая, я ж тебе говорю — придерживай!!! Подыми, Гро, миленький, ну подыми, чего ты куксишься, не тяни, больно ведь, ой как больно, уюююююй… Так о чем же это мы с тобой, до пальца-то?
В общем, пошли мы с Арельо, а дурень за нами крадется. И Вером ему через плечо, по-доброму — это с придурком по-доброму, а я доброго слова от Варка… то есть, от господина Арельо, видать, вовек не дождусь. Подыхать стану, вот тогда, может, молодец, скажет, правильно, что сдох — продолжай в том же духе… И говорит, значит, дурню: «Плохо, говорит, когда маленькую цель подносят слишком близко к глазам. Она тогда мир заслоняет, и человек забывает, что в защите добра главное не защита, а добро.» Ты понял, Гро, это он остолопу деревенскому, а я когда засмеялся — ну необидно совсем засмеялся, честно, просто от хорошего настроения — так он меня всю дорогу ногой в зад пинал и заставлял проповедь свою наизусть учить. А мне наизусть — так легче валун этот самому двигать, но выучил, ничего, только задница болит, и пальцы болят, и все у меня болит, ты придерживай, придерживай, Гро, а то кончусь я, и пока браслет новый не вырастет, будешь ты сам здесь ковыряться, а я потом снова кончусь, Гро, и еще раз, пока тебя одного и не оставлю, и будешь ты — да ты ведь и будешь, Гро, я ж тебя знаю, и слова от тебя не дождешься, одни песни дурацкие, а я песни твои уже слышать не могу, это ты меня соблазнил, паскуда, прах веков на горбу таскать…
Ну вот, а тут даже и плиты нет, железяка торчит кривая, мать ее размать…
— Эй, гробокопатели! — поношенный камзол Арельо мелькнул на гребне холма, и следом за ним начал выползать Вяленый, грызя оставшиеся ногти на покалеченной руке. — Ну как, груз сняли?
— Сняли, сняли, — огрызнулся Слюнь, — и груз сняли, и штаны сняли, ждем давно…
Четыре откаченных в сторону валуна, ранее образовывавшие неправильный ромб, открыли три потрескавшихся плиты и некий предмет, названный Слюнем «кривой железякой» — чем он, собственно, и был.
— Глянь, Удав, — приказал Вером. — Твое время, твоя забота…
Удав скользнул вниз и прошелся вдоль плит, внимательно их разглядывая, потом подозвал Гро и указал на ближнюю к нему, ничем не отличавшуюся от остальных.
— Стань сюда. Топай, — сказал Удав, стряхивая с рубахи Гро налипший песок. — Здесь топай, в центре. И посильнее, с задором. А ты, Слюнь, вон на правой топать будешь. И не волынь, красавчик, а то велю головой биться, она у тебя лучше любого лома…
После подобного напутствия Вяленый присел у железного прута и обеими руками вцепился в его изгиб.
— Давай, ребята, — заорал он, наливаясь кровью, и по жилистым рукам заструились крутые багровые вены. — Давай, топай, Гро, подохнем же ни за грош, если обломится, топай, Слюнь, милый, давай!..
Слюнь бешено скакал по выделенной ему плите, вопя нечленораздельное, маленькая голова Вяленого дергалась и моталась на тощей шее, Гро отплясывал первобытный танец по стертому древнему шрифту; и край каменной доски закряхтел и стал приподниматься.
— Падай, Гро! — неожиданно взвыл Удав и рухнул на спину с оторванным прутом в руках. Резко вздыбившись, плита закачалась и сползла набок, открывая черный смердящий провал. Гро уже валялся в стороне, животом прижимая к спасительной земле свой драгоценный лей.
Взмокший Слюнь подкатился к дыре и глянул на бледного дрожащего Удава.
— Ну и зачем надо было падать? — поинтересовался он. — Слез бы Гро тихо-мирно, оно ж не на него валилось, так нет, мордой в пыль обязательно…
Подошедший Арельо дружески похлопал Слюня по перепачканной физиономии.
— Молодец, кучерявый, хорошо топал, с душой, — улыбнулся Арельо, нагибаясь и запуская руку в открывшийся лаз. Он пошарил там, выпрямился и повернулся к Удаву.
— Тетива сгнила, — сказал Вером. — Потому и не выстрелил. А так все в порядке.
Гро отряхнулся и стал подтягивать колки лея. Слюнь сидел, тупо уставившись в провал.
— Ну ладно, а я-то зачем топал? — спросил Слюнь.
И графство задрожит, когда
Лесной взметая прах,
Из леса вылетит беда
На взмыленных конях.
— Не могу я, Ангмар, боюсь, дико мне, есть уже — и то плохо стала, поперек глотки стоит и вниз не падает, не могу я так, Анг, совсем, совсем…
Толстуха Нола тряслась, как в лихорадке, все ее рыхлое тело колыхалось в беззвучной истерике, и даже крепкая пятерня вислоплечего Ангмара, сжавшая плечо женщины, не могла унять нервной дрожи.
— Да, ладно, лапа, чего ты трепыхаешься? Всего и забот-то — ходи, подмигивай да подглядывай; сама ж говорила — тюхи они, один этот, как его, Вером, так не съест он тебя, тебя съесть — это полк нужен, с выпивкой… Ну, разложит где, так не убудет тебя, да и мужик он видный…
— Видный… Ты хоть думай, Анг, что мелешь… Они вчера как плиту отвалили, так змеюка ихняя с певуном вроде к Фолансу пошли, а главный с этим, с кобельком кучерявым, в дыру полезли. Я поближе подошла, а оттуда смердит, как из труповозки, и сыростью вроде тянет; а потом как загудит трубой: «У-у-у-у!» — и тихо опять, как в могиле. Я — бежать, а ноги ни с места. Гляжу — певун рядом сидит, мурлычет чего-то, а я в ремне игранья его запуталась… Ну, я в вой, а мне пальцы корявые в рот, и ловко так, ты ж глотку мою знаешь, Ангмар, а тут давлюсь — и ни звука! Стихла я, и хватка полегчала; стоит сзади змей их копченый и хихикает: «Будь у тебя уши, говорит, баба ты глупая, башмак разношенный, уши пошире сокровищ твоих женских, так ты б за лигу слышала, как мужики подходят. Гляди, ржет, — а глазищи холодные-холодные, — гляди, заново невинной сделаем, жилами воловьими, что на струны идут: а то нитки на тебе лопаться будут…»
Я улыбнуться силюсь, а из дыры снова: «У-у-у-у!» — и кучерявый соплей вылетает, а за ним пахан их и вслед: «У-у-ублюдок! Еще раз влезешь, где не просят — там оставлю! И плитой наново завалю…»
После огляделся и душевно так — пусти, говорит, Удав, даму, ты ж вроде не жаловал таких ранее, а я тебе за нее Слюня подарю…
Еле ушла, Анг, не пойду боле, хватит, натерпелась. Не то змеюка поймает — не уйти…
— Ладно, лапа, — в раздумьи протянул Ангмар, набрасывая капюшон. — Сам схожу. Пора, видать, знакомиться…
— Не ходи, Анг! — вновь заколыхалась Нола, прижимаясь к нему. — Не надо… Они второго дня дальше двигать собрались, на пустырь, помнишь, где еще псина эта приблудная со стаей Рваного сцепилась.
— Какая псина? — казалось, Ангмар не вслушивался в слова женщины.
— Как — какая?! Ты ж сам говорил — боевой пес, жалко, мол, пропадает, вроде вас рвал такой лет восемь назад. Худущий, одни глаза, одичал совсем, в репьях…
— А… было дело. Ловчего свалил, лихо свалил, с браслетом, да и я молодой тогда гулял, не уберегся, ушлый дед попался… Добрый пес — ну и что?
— Так там же, — аж подпрыгнула Нола, — куда приезжие собираются, псина эта и ночевала. В лес сбегает, пожрет чего — и опять на пустырь — ляжет и воет. Мы в деревне думали — отъедет зверь, тоской изойдет. А потом уже Су рехнулся, и зверь его на дух не переносил — рычит да скалится, а убогий все шиповника наломает и раскидывает по камням. И там набросал, на лежбище — так ночью вроде стоны пошли и вой дикий; утром дурачок еще по веткам прыгал, ноги изодрал, а сам счастливый такой… Снова зелени навалил и удрал, а с вечера волки-то и пришли, как учуяли чего. Пастушонок Рони рассказывал, как пса волки смяли, подох, бедный… Полстаи положил, Рваному лапу у бедра перекусил и глотку так и не выпустил, а уж на что вожак был, всю округу в страхе держал. И ветки все смяли и покидали по сторонам…
— Ветки, — буркнул Ангмар. — Ты верь больше пастуху вашему, языкатому!.. Он потом заливал, что как светать стало, видал он на пустыре, у псины конченой, оборотня ночного, варка, стало быть… С рогами и дыханием огненным, — и будто плакал варк поганый над собакой блохастой, как над дитем малым… Дурость человеческая, дурость да язык лопатой! Где ж это видано, чтоб Враг слезу точил, кровушки ему, что ли, захотелось, собачьей, а товар протух — так расстроился, родимый, не докушал!..
— Вот я и говорю, — затарахтела успокоившаяся Нола, — городские на пустырь и собираются, сама слышала, тут дороют и пойдут, а место там недоброе, гнилое место, и ты, Анг…
— Идет, Нола, уговорила! — рассмеялся Ангмар, и невесело прозвучал смех его в тишине замершей рощи. — Уговорила, лапа, не стану я ждать, пока на пустырь полезут. Завтра, лапа, завтра — завтра знакомиться будем!..
Тихо в лесу, совсем тихо. Свежо. И завтра — это так нескоро…
По-прежнему тих одинокий дворец,
В нем трое, в нем трое всего:
Печальный король, и убитый певец,
И дикая песня его.
Взъерошенный Слюнь елозил задом по песку, отпихиваясь ногами и стараясь выбраться из страшной тени нависающего над ним Гро.
— Ну чего ты, чего ты, — бормотал Слюнь, — брось, Гро, миленький, это ж я, друг твой, брат твой, чего ты взбеленился-то… Отлезь, Гро, отлезь, я ж не со зла, ты не подумай — Удавчик, отец, скажи ему, ну нельзя ж из-за струны лопнутой зверем скалиться… Я ж нечаянно, ну спеть захотелось, я умею, честно, только лей у тебя дубовый, не тянет…
Внезапно остывший Гро отвернулся от трясущегося парня и побрел к сложенным камням, ослабляя на ходу крепления и доставая запасную струну. Слюнь моментально отполз под ненадежную защиту Вяленого, увлеченно ковырявшегося в зубах, и привалился к груде щебенки, натасканной по приказу Арельо для совершенно неясных целей.
Удав искоса поглядел на бледного Слюня и сплюнул между его разбросанными ногами.
— Сдурел совсем, — пожаловался Слюнь, начавший привыкать к своеобразным манерам Вяленого, — жара, наверное… Тоже мне, Льняной голос, небось, такие же дубины и прозвали, не иначе — нельзя уже и сбацать на доске его… Я Ноле хотел показать, чтоб не дразнилась, кто ж мог знать, что там колок перетянут? Убил бы ведь из-за дерьма своего раздерьмового, словно мне лишний раз помереть, как ему на Луну выть; тихий-тихий, стерва, так в тихом доме-то варки водятся, хорошо хоть, Вером в дыре сидит, а то б добавил, не иначе…
— И правильно бы сделал, — Удав поскреб зудящий бок. — Ты, бабник, умом поскрипи — это ж Грольн Льняной голос, он проклятый, на его лее не то что тебе, рукосую, — никому играть нельзя, на себя проклятье переймет, понял?!.
— Какой еще проклятый? — не понял Слюнь. — Варком кусаный, что ли?…
— Сам ты кусаный, — присвистнул Удав, — да не за то место… Был Гро мужик как мужик, ты еще пеленки мочил, а он песни пел да на дело бегал, а то, бывало, чего новенького склепает и продает в кабаке — по монете за строчку… Мы со смеху дохли, да и он тогда еще губы растягивать не разучился. А потом его на турнир словотрепов затащили, в замок, что ли… Ну, и он им там выдал — про пророка какого-то замшелого, как в ученики к нему варк влез и все добру учился. Днем, значит, в гробу квасится, а ночью добру учится. Полежит-полежит — и на проповедь, отощал совсем, а как панцирники взяли пророка за седалище, чтоб знал, где и чего — так варк к учителю кинулся, чтоб поцелуем к Вечности приобщить и от мук избавить. Только не потянул он, чтоб за раз все браслеты надеть, да и стража оттащила… Как там Гро пел, сейчас… «и достался, как шакал, в добычу набежавшим яростным собакам». Или бешеным собакам, забыл уже. В общем, вставили пророку, ученички деру дали, а варк разнесчастный в Бездну их, Голодные глаза где, кинулся.
Все так слезой и умылись, а Гро встал и ушел, и приза не взял, а после пропал у него голос. Мыкался, бедняга, и по скитам ходил, и ночами в места темные лазил, вернуть голос, а там хоть дождь не иди… И вернул, только молчит все больше, когда не поет. Знающие люди говорили — проклятый он, и нет ему смерти, ни первой, ни последней, пока петь может. Вот тогда-то они с Веромом и сошлись… А ты лей его хватаешь, Слюнь обсосанный…
— Сам ты, — начал было вспухать притихший Слюнь, но осекся, глядя на приближающегося незнакомца в широкой накидке с капюшоном. Удав, не оборачиваясь, пододвинул ногой увесистую кирку и огляделся вокруг.
— Острой лопаты, — кинул незнакомец. — Где хозяин, мужики?
— Который? — заикнулся было Слюнь, глянул на одобрительно кивнувшего Удава и уже уверенно закончил: — Мы сами себе хозяева.
— Который? — протянул незнакомец. — Как его, Вером, что ли?…
— Занят, — бросил Удав.
— Занят, значит, — улыбнулся гость. — Ну ничего, подождем, разговор есть к Его Занятости…
Удав поглядел на провал, где часом ранее скрылся Арельо, и ничего не ответил.
ЛИСТ ДЕВЯТЫЙ
Он был героем, я — бродягой,
Он — полубог, я — полузверь,
Но с одинаковой отвагой
Стучим мы в замкнутую дверь.
…Когда я очнулся, было два часа ночи. Я лежал на диване в крайне неудобной позе; шея затекла и болела. Голова немного кружилась, и во всем теле была ленивая гулкая слабость, как после высокой температуры. И это еще называется «с меньшей затратой энергии»! Экстрасенс чертов, знахарь доморощенный!..
Я с усилием сел. Генриха Константиновича в комнате не было, а на столе у дивана лежала записка, в отличие от меня, устроившаяся вполне комфортабельно и явно гордящаяся аккуратным, почти каллиграфическим почерком:
«Молодой человек, после сеанса вы соблаговолили уснуть, и я не стал вмешиваться в ваши отношения с Морфеем. Дверь я запер, спите спокойно, дорогой товарищ. После сеанса вы можете себя неважно чувствовать — поначалу такое бывает, потом организм адаптируется и привыкнет. Зайду завтра вечером, если вы захотите — проведем еще один сеанс.
Ночь я проспал, как убитый — и наутро самочувствие действительно улучшилось. Я пошел бриться, проклиная свою нежную, как у мамы, кожу — стоит на тренировке почесать вспотевшее тело, как потом три дня все интересуются девочкой с кошачьим характером или наоборот. Вот и сейчас, вся шея исцарапана, и воистину «мучение адово», да еще «Спутником» недельной давности!..
На работе все время клонило в сон, и я чуть не перепутал кассеты во время выдачи, но вовремя заметил. Раньше со мной такого не случалось. Надо будет сегодня воздержаться от сеанса. Хотя в этих «выходах в астрал» есть нечто такое… притягательное, что ли? Как наркотик. Попробовал — и тянет продолжать. Ладно, посмотрим…
15 мая. Только что звонил Серый. Нашу бывшую одноклассницу Таню Пилипчук нашли мертвой возле дома. Как раз после того дня рождения. Говорят, сердечный приступ. Это в двадцать семь лет… А у нее дочка, муж-кандидат… Надо будет на похороны съездить, неудобно. Куплю гвоздик каких и…
И надо мною одиночество
Возносит огненную плеть,
За то, что древнее пророчество
Мне суждено преодолеть.
…За дверью была Бездна, и Бездна была — живая!
Мириады глаз — распахнутых, жаждущих, зовущих; беззвучный крик плавился, распадался в подмигивающей бесконечности, и пена ресниц дрожала на горящем, накатывающемся валу тянущихся зрачков. «Ты — наш!» — смеялась бесконечность, — «Ты — мой! Мой…» — взывал каждый взгляд, — «Ты, ты, ты — дай…»
В последнее мгновенье Арельо Вером откачнулся от края пропасти и всем телом навалился на горячий камень двери, поддавшейся на удивление легко. Он стоял, отрешенно глядя в слюдяные блестки пористого, бурого сланца; дрожь, глухая дрожь медленно затихала в глубине его естества, и безумие сворачивалось в клубок под набрякшими веками.
— Теперь я понимаю, — пробормотал Вером. — Бедняга Су… Они не успели взять его тело, но разум… Разума он лишился.
Шлепанье бегущих ног растоптало тишину подземелий, и спустя некоторое время из-за поворота вылетел спешащий Гро. Лей звонко хлопал его по бедру, и свежий рубец кровоточил на испачканном, искаженном отчаянием лице. Увидя Арельо, он замедлил шаги и вскинул растопыренную ладонь, тыча ею вверх.
— Этого следовало бы ожидать, — покачал головой Вером. — Что Слюнь?
Гро ударил ладонью по ляжке.
— Удрал, паскуда! — скривился Вером. — А Удав? Что с Вяленым?
Гро молча отвернулся.
— Как же ты так, трехпалый?… — прошептал Вером, бессмысленно потирая запястья. — Как же ты так… Пошли, Грольн, пошли… Наверх. Поминать…
Тяжкий рокот прокатился под сводами, и потолок галереи осел сплошной стеной каменных глыб. Кошачьей судорогой Гро бросил тело к Верому, и крайняя плита застыла локтях в трех от каблука его замшевого сапога.
Факелы дрогнули и погасли. Некоторое время царила полная тишина, только слышно было, как где-то с шелестом осыпается песок.
Вером наклонился, подобрал упавший факел, ища кремень, который всегда носил с собой; и застыл с согнутой спиной, не смея повернуться.
Шелест. Шелест осыпающегося песка.
— Не надо. Здесь и так светло. Здравствуй, человек Вером.
Арельо выпрямился и разжал пальцы. Факел вновь упал, и Гро уселся на песок у ног Верома, перебирая струны своего лея.
— Здравствуй, сотник.
— Я забыл, что это такое. Ты боишься, человек Вером?
— Нет. А ты?
— Я забыл, что это такое. Пора рассчитываться, человек Вером. Это мы призвали тебя в Сай-Кхон.
— Зачем ты разговариваешь с ним? — вмешалась женщина.
— Замолчи, Третья. Я хочу понять, почему мы выбрали именно его. У нас много времени.
— Время… Я забыла, что это такое, — сказала женщина.
Арельо огляделся. Они стояли в образовавшемся круглом зале с низким, провисающим потолком, и в конце зала, за спиной Верома, была — Дверь. Слюдяные блестки пористого сланца.
— Там, наверху, твой враг, — бросил Вером пробный шар. — Ангмар.
— Враг? — даже тени усмешки не было в пыльном голосе. — Мой?… Третья склонилась над ним. Тебя это радует, человек Вером?
— Да.
Лицо Арельо Верома изменилось, изменилось неуловимо и страшно.
— Да, меня это радует. Ты хороший мальчик, сотник. Был. И ты хороший Верхний. Стал. Играй, Грольн. Играй Слово Последних.
— Да, — кивнул Гро, вскидывая лей.
— Да, — сбитые пальцы тронули струны, и рубец на лбу налился теплой краснотой.
— Да, Сарт, — сказал Грольн Льняной голос, проклятый певец запретного.
«С-а-а-а-р-т!..» — простонала бесконечность за дверью; «Сарт» — хрустнули суставы глыб завала; — «С-с-ссарт…» — и семь бесцветных неподвижных призраков встали у попятившейся в испуге стены галереи. Все Верхние были в сборе.
Мужчина и женщина отшатнулись назад, и властная ладонь исторгаемой леем мелодии толкнула их в грудь, отбрасывая, сдавливая, ставя на колени; Грольн выгибался над кричащими струнами, и силуэт стоящего над ним тек неуловимыми, зыбкими волнами — потертый камзол зеленого бархата, господин Арельо? — о, господин Арельо — это… кривая двусмысленная усмешка, деньги вперед, звякнувший мешок и мертвая хватка усталого бродяги, я мог бы сделать это силой, обида, обида и агатовый летящий плащ с тускло отливающей застежкой, и хмурый бесстрастный профиль в решетке древнего горбатого шлема с крыльями у налобника, шлема? — дурацкого рыжего колпака с бубенчиками, с выглядывающей жиденькой косичкой, пегим хвостиком, я больше не люблю шутить, Отец, не люблю!.. — юродивый, нищий, Полудурок, — Сарт…
— Пусть вершится предначертанное!..
Волны Слова катились, захлестывая дрожащую пещеру, сгибая к земле коленопреклоненные фигуры, превращая в статуи колеблющиеся тени Верхних, внезапным просветлением врываясь в мятущийся мозг безумного Су — бывшего салара Бьорна-Су, бывшего веселого маленького Би, бывшего блаженного Су — настигшего, наконец, того, за кем шел он годы и годы, и кого не мог он теперь, не имел сил, да и не хотел останавливать; и круги расходились по качающемуся, рушащемуся залу Сай-Кхона, круги от падающего камнем Слова Последних……И плыли они без конца, без конца,
Во мраке, — но с жаждою света,
И ужас внезапный объял их сердца,
Когда дождалися ответа.
Дверь раскололась — и Вечность засмеялась им в лицо…