повсюду зацвел. В общем, я очень доволен, что мои картины – на выставке «Независимых».
Будет хорошо, если ты навестишь Синьяка. Очень рад, что он, как ты пишешь в
последнем письме, произвел на тебя более выгодное впечатление, чем в первый раз… Как твое
здоровье? Мое налаживается, только вот еда для меня – сущее мучение: у меня жар и поэтому
нет аппетита. Ну, все это – вопрос времени и терпения…
Знаешь, мой дорогой, я чувствую себя прямо как в Японии – утверждаю это, хотя еще
не видел здешней природы в ее обычном великолепии.
Вот почему я не отчаиваюсь и верю, что моя затея – поездка на юг окончится успешно,
хотя и огорчаюсь, что расходы здесь большие, а картины не продаются. Здесь я нахожу новое,
учусь, и организм мой не отказывает, если, конечно, я обращаюсь с ним более или менее
бережно.
Мне хочется – и по многим причинам – обзавестись пристанищем, куда, в случае
полного истощения, можно было бы вывозить на поправку несчастных парижских кляч – тебя
и многих наших друзей, бедных импрессионистов.
На днях я присутствовал при расследовании преступления, совершенного у входа в один
здешний публичный дом, – два итальянца убили двух зуавов. Я воспользовался случаем и
заглянул в одно из таких учреждений…
Этим и ограничиваются мои любовные похождения в Арле. Толпа чуть-чуть (южане, по
примеру Тартарена, предприимчивы скорее на словах, чем на деле) не линчевала убийц,
сидевших под стражей в ратуше, но все свелось к тому, что итальянцам и итальянкам, включая
мальчишек-савояров, пришлось покинуть город.
Я рассказал тебе это лишь потому, что я видел, как все бульвары Арля заполонила
возбужденная толпа; это было на редкость красиво.
Три последние этюда я сделал с помощью известной тебе перспективной рамки. Я очень
ношусь с нею, так как считаю вполне вероятным, что ею в самое ближайшее время начнут
пользоваться многие художники; не сомневаюсь, что старые итальянцы, немцы и, как мне
кажется, фламандцы также прибегали к ней.
Сейчас этим приспособлением будут, вероятно, пользоваться иначе, нежели раньше, но
ведь так же дело обстоит и с живописью маслом. Разве с помощью ее сегодня не достигают
совсем иных эффектов, чем те, которых добивались ее изобретатели – Ян и Губерт ван Эйки?
Хочу этим сказать вот что: я до сих пор надеюсь, что работаю не только для себя, и верю в
неизбежное обновление искусства – цвета, рисунка и всей жизни художников. Если мы будем
работать с такой верой, то, думается мне, надежды наши не окажутся беспочвенными…
Очень огорчаюсь за Гогена – особенно потому, что здоровье его подорвано. Он теперь
уже не в таком состоянии, чтобы житейские превратности могли пойти ему на пользу;
напротив, они лишь вымотают его и помешают ему работать.
470
Посылаю тебе несколько строк для Бернара и Лотрека, которым клятвенно обещал
писать. Переправь им при случае мою записку…
Получил записочку от Гогена. Жалуется на плохую погоду, пишет, что все время болеет
и что наихудшая из всех житейских превратностей – безденежье, к которому он приговорен
пожизненно.
Последние дни – непрерывные дожди и ветер. Сижу дома и работаю над этюдом,
набросок которого ты видел в письме к Бернару. Я старался сделать его по колориту похожим
на витражи и четким по рисунку и линиям.
Читаю «Пьер и Жан» Мопассана. Прекрасно! Прочел ли ты предисловие, где
отстаивается право автора утрировать действительность, делать ее в романе прекраснее, проще,
убедительнее, чем в жизни, и разъясняется, что хотел сказать Флобер своим изречением:
«Талант – ото бесконечное терпение, а оригинальность – усилие воли и обостренная
наблюдательность?»
Здесь есть готический портик – портик св. Трофима, которым я начинаю восторгаться.
Однако в нем есть нечто настолько жестокое, чудовищное, по-китайски кошмарное, что
этот замечательный по стилю памятник кажется мне явлением из иного мира, иметь что-то
общее с которым мне хочется так же мало, как с достославным миром римлянина Нерона.
Сказать тебе всю правду? Тогда добавлю, что зуавы, публичные дома, очаровательные
арлезианочки, идущие к первому причастию, священник в стихаре, похожий на сердитого
носорога, и любители абсента также представляются мне существами из иного мира. Я хочу
этим сказать не то, что я чувствую себя как дома лишь в мире художников, а то, что, по-моему,
лучше дурачиться, чем чувствовать себя одиноким. Полагаю, что был бы очень невеселым
человеком, не умей я во всем видеть смешную сторону.
471
Я написал цветущие абрикосы в светло-зеленом плодовом саду. Порядком помучился с
закатом, фигурами и мостом – этюдом, о котором уже писал Бернару.
Так как плохая погода помешала мне работать с натуры, я попробовал закончить этюд
дома и вконец его испортил. Я сразу же повторил этот сюжет на другом холсте, но уже без
фигур и в серой гамме, потому что погода изменилась…
Благодарю также за все, что ты сделал для выставки «Независимых». Я очень рад, что их
выставили вместе с другими импрессионистами.
Впредь – хотя для начала это не имело никакого значения – надо будет указывать меня
в каталогах под тем именем, которым я подписываю холсты, то есть под именем Винсента, а не
Ван Гога, по той убедительной причине, что последнего французам не выговорить.
Город Париж больше не покупает картин, а мне было бы горько видеть работы Сера в
каком-нибудь провинциальном музее или в подвале: такие полотна должны оставаться среди
живых людей… Если удастся устроить три постоянные выставки, следует послать по одной
большой вещи Сера в Париж, Лондон и Марсель.
472
Я написал на открытом воздухе полотно размером в 20 – фиолетовый вспаханный
участок, тростниковая изгородь, два розовых персиковых дерева и небо, сверкающее белизной
и синевой. Похоже, что это мой самый лучший пейзаж. Не успел я принести его домой, как
получил от нашей сестры голландскую статью, посвященную памяти Мауве, с его портретом;
портрет хорош – отличный офорт, текст же дрянной – одна болтовня. Меня словно что-то
толкнуло, от волнения у меня перехватило горло, и я написал на своей картине:
«Памяти Мауве,
Винсент и Тео».
Если не возражаешь, мы ее так и пошлем госпоже Мауве. Я нарочно выбрал наилучший
из сделанных мною здесь этюдов; не знаю, что о нем скажут у нас на родине, но мне это
безразлично, я считаю, что памяти Мауве надо посвятить что-то нежное и радостное, а не вещь,
сделанную в более серьезной гамме.
Не верь, что мертвые – мертвы.
Покуда в мире есть живые,
И те, кто умер, будут жить.
Вот как – отнюдь не печально – я воспринимаю все это.
Кроме вышеназванного пейзажа, у меня готово штук пять других этюдов с садами, и я
начал картину размером в 30 на ту же тему.
Цинковые белила, которыми я пользуюсь, плохо сохнут; поэтому не могу покамест
выслать полотна. К счастью, время сейчас хорошее – не в смысле погоды – на один тихий
день приходится три ветреных, а в смысле того, что зацвели сады.
Рисовать на ветру очень трудно, но я вбиваю в землю колышки, привязываю к ним
мольберт и работаю, несмотря ни на что, – слишком уж кругом прекрасно.
473
Я работаю, как бешеный: сейчас цветут сады и мне хочется написать провансальский
сад в чудовищно радостных красках. Никак не выберу время написать тебе на свежую голову:
вчера сочинил такие письма, что сразу же их порвал. Непрерывно думаю о том, что нам
следовало бы что-то устроить в Голландии, и устроить с отчаянностью санкюлотов, с веселой
французской дерзостью, достойной дела, которому мы служим. Вот мой план атаки – правда,
он будет нам стоить наших лучших полотен, которые мы сделали вдвоем с тобой, цена
которым, скажем, несколько тысяч франков и на которые, наконец, мы потратили не только
деньги, но и целый кусок жизни…
Итак, предположим, прежде всего, что мы передаем Йет Мауве холст «Памяти Мауве».
Затем я посвящаю один этюд Врейтнеру (у меня есть один вроде того, каким я обменялся с
Люсьеном Писсарро, или того, что у Рида: апельсины, передний план – белый, задний –
голубой).
Затем мы дарим несколько этюдов нашей сестре Вил и посылаем два пейзажа
Монмартра, выставленные у «Независимых», в Гаагский музей современного искусства,
поскольку у нас связано с Гаагой немало воспоминаний.
Остается еще один деликатный вопрос. Поскольку Терстех написал тебе: «Присылай
мне импрессионистов, но только такие картины, которые ты сам считаешь лучшими» и
поскольку ты собираешься вложить в свою посылку одно мое полотно, мне не слишком удобно
убеж-
дать Терстеха в том, что я действительно импрессионист с Малого бульвара и надеюсь
оставаться им и впредь. Словом, получается, что в собственной коллекции Терстеха будет и моя
работа. Я много думал об этом на днях и выбрал нечто примечательное, такое, что удается мне
не каждый день.
Это подъемный мост с маленьким желтым экипажем и группой прачек – тот этюд, где
земля ярко-оранжевая, трава очень зеленая, а небо и вода голубые.
Для него теперь нужна только хорошо подобранная рамка – королевская синяя и
золото, как на прилагаемом рисунке: плоская часть синяя, внешняя кромка золотая. На худой
конец рамку можно сделать из синего плюша, но лучше ее покрасить.
474
Я послал тебе наброски картин, предназначенных для Голландии. Разумеется, сами
картины гораздо более ярки по колориту. Я опять с головой ушел в работу – непрерывно пишу
сады в цвету…
Здешний воздух решительно идет мне на пользу, желаю и тебе полной грудью подышать