прогнившая официальная традиция еще держится, но, по существу, она уже творчески
бессильна; однако на одиноких и нищих новых художников смотрят покамест как на
сумасшедших; и они – по крайней мере с точки зрения социальной – на самом деле
становятся ими из-за такого отношения к ним.
А ведь ты делаешь то же самое дело, что и эти мастера: ты снабжаешь их деньгами и
продаешь их полотна, что позволяет им делать новые. Если художник калечит себе характер
слишком напряженной работой, в результате которой теряет способность ко многому, например
к семейной жизни т. д., и если он, следовательно, творит не только с помощью красок, но и за
счет самоотречения, за счет разбитого сердца, то ведь и твоя работа не приносит тебе никакой
выгоды, а, напротив, требует от тебя того же полудобровольного, полувынужденного
подавления своего «я», что и работа художника.
Этим я хочу сказать, что косвенно ты также трудишься в живописи, где производишь
больше, нежели, например, я. Чем больше ты становишься торговцем предметами искусства,
тем больше ты становишься человеком искусства. Надеюсь, что и со мною – то же самое: чем
больше я становлюсь беспутной и больной старой развалиной, тем больше во мне говорит
художник и творец, участник того великого возрождения искусства, о котором идет речь.
Вот так обстоит дело. И все-таки вечное искусство и его возрождение, этот зеленый
побег, который дали корни старого срубленного ствола, – вещи слишком уж духовные, и на
сердце становится тоскливо, как подумаешь, что проще и дешевле было бы творить не
искусство, а свою собственную жизнь…
Знаешь ли ты, кто такие «мусме»? (Тебе это станет известно, когда ты прочтешь
«Госпожу Хризантему» Лоти). Так вот, я написал одну такую особу.
Это отняло у меня целую неделю – ничем иным я заниматься не мог. Меня злит вот
что: чувствуй я себя как следует, я бы за то же время отмахал еще несколько пейзажей; а
теперь, чтобы справиться с моей мусме, я должен был экономить умственную энергию. Мусме
– это японская или, в данном случае, провансальская девушка лет 12-14. Теперь у меня два
готовых портрета – зуав и она…
Написана девушка на белом фоне, богатом нюансами зеленого веронеза. На ней
полосатый корсаж – лиловый с кроваво-красным и юбка – королевская синяя с крупными
желто-оранжевыми крапинками. Тело – матовое, серо-желтое, волосы – лиловатые, брови –
черные, а ресницы и глаза – прусская синяя с оранжевым. В пальцах зажата веточка олеандра
– ведь руки тоже изображены.
515
Думаю, что если бы здесь был Гоген, моя жизнь капитально изменилась бы: сейчас мне
по целым дням не с кем перемолвиться словом. Вот так-то. Во всяком случае его письмо
бесконечно меня порадовало. Слишком долгая и одинокая жизнь в деревне отупляет; из-за нее я
могу – не сейчас, конечно, но уже будущей зимой – стать неработоспособен. Если же приедет
Гоген, такая опасность отпадет: у нас с ним найдется о чем поговорить.
516 note 56
Сейчас я занят новой моделью – это почтальон 1 в синем с золотом мундире, бородач с
грубым лицом Сократа. Он, как и папаша Танги, заядлый республиканец. В общем, личность
поинтереснее многих других…
l Письмоносец Рулен, ставший затем верным другом Ван Гога.
Я собираюсь впредь кое-что изменить в своих картинах, а именно – вводить в них
побольше фигур.
Фигуры – единственное в живописи, что волнует меня до глубины души: они сильнее,
чем все остальное, дают мне почувствовать бесконечность…
Сегодня вечером я наблюдал великолепный и очень редкий эффект. У пристани на Роне
стояла большая баржа, груженная углем. Только что прошел ливень, и при взгляде сверху она
казалась влажной и блестящей. Вода была желто-белая и мутно-серо-жемчужная, небо –
лиловое, за исключением оранжевой полоски заката, город – фиолетовый. По палубе
вереницей тянулись взад и вперед синие и грязно-белые рабочие, разгружавшие судно. Сущий
Хокусаи! Было уже слишком поздно, чтобы браться за краски, но, когда этот угольщик
вернется, я за него примусь. Тот же эффект видел я на железнодорожном складе, на который
недавно набрел. Там найдутся и другие мотивы.
517
Итак, сейчас я работаю над двумя фигурами – головой и поясным портретом (включая
руки) старого почтальона в темно-синем мундире.
У него голова Сократа, в высшей степени интересная для живописца.
Писать фигуры – вот наилучший и наикратчайший путь к совершенствованию.
Поэтому, работая над портретами, я всегда преисполняюсь уверенности в себе, так как знаю,
что эта работа – самая серьезная, нет, не то слово, – такая, которая развивает все, что есть во
мне лучшего и серьезного.
518
На прошлой неделе я сделал не один, а целых два портрета моего почтальона –
поясные, включая руки, и голову в натуральную величину. Чудак отказался взять с меня деньги,
но обошелся мне дороже остальных моде лей, так как ел и пил у меня, и я вдобавок дал ему
«Лантерн» Рошфора. Впрочем, эти ничтожные убытки – не велика беда: позировал он
превосходно, а я к тому же собираюсь написать малыша, которым на днях разрешилась его
жена.
Одновременно с теми рисунками, над которыми я сейчас работаю, отправлю тебе две
литографии де Лемюда: «Вино» и «Кафе»… Какой талант этот де Лемюд, и как он близок к
Гофману и Эдгару По! А ведь он из тех, о ком почти не вспоминают. С первого взгляда эти
литографии тебе едва ли понравятся, но они поднимутся в твоем мнении, когда ты
присмотришься к ним поближе…
Сегодня я, видимо, начну писать кафе, где живу, – вид внутри при свете газа.
Заведение это из тех, что называют «ночными кафе» (тут их порядочно), – оно открыто
всю ночь. Поэтому «полуночники» находят здесь приют, когда им нечем платить за ночлежку
или когда они так пьяны, что их туда не впускают.
Семья, родина и пр. – все это, может быть, не столь привлекательно на самом деле,
сколь кажется привлекательным тем, кто, как мы, довольно легко обходится и без родины, и без
семьи. Я часто напоминаю сам себе путника, который бредет, куда глаза глядят, без всякой
цели.
Иногда я говорю себе, что этого «куда», этой цели скитаний не существует вовсе, и
такой вывод представляется мне вполне обоснованным и разумным.
Когда вышибала публичного дома выставляет кого-нибудь за дверь, он рассуждает не
менее логично и обоснованно и, насколько мне известно, всегда бывает прав. В конце же моего
пути, вероятно, выяснится, что я был неправ. Ну что ж, тогда я смогу убедиться, что не только
искусство, но и все остальное было только сном, а сам я – и вовсе ничем…
Обо всем этом я, в общем, ничего не знаю, но именно это и делает нашу земную жизнь
похожей на простую поездку по железной дороге. Едешь быстро и не видишь ни того, что
впереди, ни – главное – локомотива…
Будущая жизнь художника – в его произведениях – это тоже не бог весть что. Конечно,
художники продолжают друг друга, передавая светоч тем, кто приходит на смену: Делакруа –
импрессионистам и т. д. Но неужели это и все?
Если – против чего я отнюдь не возражаю – старую почтенную мать семейства с
довольно ограниченным и вымученным христианским мировоззрением действительно ждет
бессмертие, в которое она верит, то почему должны быть менее бессмертны чахоточные и
загнанные извозчичьи клячи вроде Делакруа или Гонкуров, умеющие мыслить гораздо шире?
Разумеется, то, что подобная туманная надежда рождается в самых пустых головах, –
только справедливо.
Но довольно об этом…
Врачи говорят нам, что не только Моисей, Магомет, Христос, Лютер, Бэньян, но и
Франс Хальс, Рембрандт, Делакруа, а заодно старые добрые женщины, ограниченные, как наша
мать, были сумасшедшими.
И тут встает серьезный вопрос, который следовало бы задать врачам: а кто же из людей
тогда нормален?
Быть может, вышибалы публичных домов – они ведь всегда правы? Вполне вероятно.
Что же тогда нам избрать? К счастью, выбора нет.
519
Послал тебе три больших и несколько маленьких рисунков, а также две литографии де
Лемюд.
Из трех больших самым лучшим я считаю крестьянский садик. Тот рисунок, где
подсолнечники, изображает палисадник перед местной баней; третий, более широкого формата,
сделан с того сада, который я избрал также для нескольких этюдов маслом.
Оранжевые, желтые, красные пятна цветов приобретают под голубым небом
необыкновенную яркость, а в прозрачном воздухе, в отличие от севера, щедро разлиты какие-то
неуловимые блаженство и нега.
Все ото вибрирует, как тот «Букет» Монтичелли, что висит у тебя. Злюсь на себя за то,
что не писал здесь цветов.
Невзирая на полсотни сделанных мной здесь рисунков и этюдов маслом, мне кажется,
что я до сих пор ровно ничего не написал.
Впрочем, я готов удовлетвориться хотя бы тем, что расчистил дорогу художникам
будущего, которые при едут работать на юг.
«Жатва», «Сад», «Сеятель» и обе марины представляют собой наброски с этюдов
маслом. Думаю, что мысль, выраженная в этих этюдах, хороша, но им не хватает четкости
мазка. Это лишний раз объясняет, почему мне теперь захотелось их нарисовать. Мне пришло в
голову написать также портрет маленького старика крестьянина, удивительно похожего лицом
на нашего отца. Правда, он вульгарнее его и смахивает на карикатуру.
Тем не менее я неколебимо решил изобразить его таким, как он есть, – простым
маленьким крестьянином.
Он обещал прийти, но потом объявил, что картина нужна ему самому, короче, что я
должен сделать две картины – одну для него, другую для себя. Я ответил «нет». Может быть,