Ван Гог. Письма — страница 118 из 184

надеяться.

Я обязан этим, в первую очередь, содержателям ресторана, где я сейчас столуюсь, – это

исключительные люди. Разумеется, я за все плачу, но ведь в Париже и за деньги не

допросишься, чтобы тебя кормили как следует.

Я был бы рад видеть здесь Гогена – и подольше.

Грюби прав, советуя воздерживаться от женщин и хорошо питаться, – это полезно:

когда расходуешь свой мозг на умственную работу, следует экономить силы и тратить их на

любовь лишь в той мере, в какой это необходимо.

Соблюдать же подобный режим в деревне легче, нежели в Париже.

Вожделение к женщинам, заражающее тебя в Париже, – это, скорее, симптом того

нервного истощения, на которое ополчается Грюби, чем проявление силы.

Поэтому, как только человек начинает выздоравливать, вожделение угасает. Тем не

менее первопричина, вызывающая его, остается, ибо она неизлечима и заложена в самой нашей

природе, в неизбежном вырождении семьи от поколения к поколению, в нашей скверной

профессии и безотрадности парижской жизни…

Ресторан, в котором я столуюсь, весьма любопытен. Он весь серый – пол залит серым,

как на тротуаре, асфальтом; стены оклеены серыми обоями. На окнах зеленые, всегда

спущенные шторы; входная дверь прикрыта большим зеленым занавесом, чтобы не проникала

пыль.

Словом, все серо, как в «Пряхах» Веласкеса; все, даже тонкий и очень яркий луч солнца,

проникающий сквозь штору, напоминает эту картину. Столики, естественно, накрыты белыми

скатертями. За этим помещением, выдержанным в серых веласкесовских тонах, находится

старинная кухня, чистая, как в голландском доме: пол из ярко-красного кирпича, зеленые

овощи, дубовый шкаф, плита со сверкающими медными кастрюлями, с белым и голубым

кафелем, и в ней яркий оранжевый огонь.

Подают в зале две женщины, тоже в сером, точь-в-точь как на висящей у тебя картине

Прево.

На кухне работают старуха и толстая коротышка служанка; они тоже одеты в серое,

черное, белое.

Перед входом в ресторан – крытый дворик, вымощенный красным кирпичом; стены

увиты диким виноградом, вьюнками и другими ползучими растениями.

Во всем этом есть нечто подлинно старопровансальское, в то время как остальные

рестораны устроены до такой степени на парижский манер, что в них есть даже помещение для

консьержа и надпись «Обращаться к консьержу» хотя никакого подобия консьержа там и в

помине нет.

Здесь же – ничего кричащего, ничего броского. Видел я и хлев, где стоит четыре

коровы цвета кофе с молоком и такой же теленок. Хлев – голубовато-белый, он весь заткан

паутиной; коровы – очень чистые и красивые; вход прикрыт от пыли и мух большим зеленым

занавесом.

И в хлеву серые веласкесовские тона!

До чего же мирно в этом кафе, где и платье у женщин, и коровы – молочно-сигарного

цвета, стены – спокойного голубовато-серо-белого, а драпировка – зеленого; какой яркий

контраст образует его интерьер со сверкающей желтизной и зеленью залитого солнцем дворика!

Как видишь, я сделал тут еще далеко не все, что можно сделать.

Мне пора садиться за работу. На днях я видел еще кое-что очень спокойное и очень

красивое – девушку с лицом, если не ошибаюсь, цвета кофе с молоком, пепельными волосами

и в бледно-розовом ситцевом корсаже, из-под которого выглядывали маленькие, крепкие и

упругие груди.

Все это – на изумрудном фоне смоковниц. Подлинно деревенская женщина во всем

обаянии девственности.

Не исключено, что я уговорю позировать мне на открытом воздухе и ее самое, и ее мать

– садовницу: землистое лицо, грязно-желтое и блекло-голубое платье.

Цвет лица девушки – кофе с молоком – темнее, чем розовый корсаж. Мать ее была

просто великолепна. Фигура в грязно-желтом и блекло-голубом, ярко освещенная солнцем,

резко выделялась на фоне сверкающей снежнобелой и лимонной цветочной клумбы. Настоящий

Вермеер Дельфтский. Ей-богу, на юге недурно!

523

Почему я всегда жалею, что картина или статуя не могут ожить? Наверно, во мне очень

мало от художника.

Почему я понимаю музыканта лучше, чем живописца? Почему его абстракции кажутся

мне более оправданными?

При первом же удобном случае пошлю тебе гравюру по рисунку Роуландсона,

изображающему двух женщин, прекрасных, как у Фрагонара или Гойи.

У нас здесь безветрено, стоит великолепная жаркая погода, а это-то мне и нужно.

Солнце, свет, который я за неимением более точных терминов могу назвать лишь желтым –

ярко-бледно-желтым, бледно-лимонно-золотым. Как, однако, прекрасен желтый цвет! И

насколько лучше я буду теперь видеть север!

Ах, я все жду того дня, когда ты тоже увидишь и почувствуешь солнце юга.

Что касается новых этюдов, то у меня их два – чертополохи на пустыре, белые от

мелкой дорожной пыли.

Затем один маленький – стоянка ярмарочных акробатов, зеленые и красные фургоны; и

еще один небольшой этюд – вагоны железной дороги Париж-Лион-Средиземное море; оба

вышеупомянутых этюда были одобрены за содержащуюся в них «нотку современности» юным

соперником лихого генерала Буланже, моим блистательным младшим лейтенантом зуавов. Этот

доблестный воин оставил искусство рисования, в тайны коего я тщился его посвятить, и оставил

по той уважительной причине, что ему неожиданно пришлось сдавать какой-то экзамен, к

которому, я опасаюсь, он был отнюдь не подготовлен.

Если предположить, что вышеназванный юный француз не солгал насчет экзамена, он,

отвечая, вероятно, потряс экзаменаторов своим апломбом, который приобрел в публичном

доме, где провел весь канун предстоящего испытания…

У него, действительно, очень много сходства с бравым генералом Буланже в том

смысле, что он тоже нередко посещает милых дам из так называемых «кафе-концертов».

524

Я провел вчерашний вечер с моим младшим лейтенантом. Он собирается уехать в

пятницу и по дороге задержится на ночь в Клермоне, откуда даст тебе телеграмму, с каким

поездом прибывает. Встречай его, всего вероятнее, в воскресенье утром.

Сверток, который он тебе передаст, содержит 35 этюдов, в том числе и те, которыми я

страшно недоволен, хотя все-таки посылаю их, чтобы ты составил себе хотя бы смутное

представление о красоте здешних ландшафтов. К ним приложен набросок, изображающий меня

самого: согнувшись под грузом мольберта и холста, я бреду по залитой солнцем тарасконской

дороге.

Есть в свертке этюд Роны: вода и небо – цвета абсента, мост – голубой, фигуры бродяг

– черные; есть там сеятель, прачки и другие этюды, неудавшиеся и незаконченные – особенно

большой пейзаж с кустарником.

Что стало с холстом «Памяти Мауве»? Поскольку ты о нем не упоминаешь, я склонен

думать, что Терстех наговорил тебе насчет него что-нибудь неприятное – его, мол, не примут в

дар или что-то в этом роде. Если это так, я, понятное дело, не намерен расстраиваться.

Работаю сейчас над таким этюдом: две баржи, вид сверху, с пристани; обе баржи –

фиолетово-розовые, вода – очень зеленая, неба нет, на мачте трехцветное знамя. Грузчик возит

на тачке песок. Получил ли ты три рисунка с садами? Предчувствую, что на почте скоро

откажутся их принимать – чересчур велик формат.

Боюсь, что не сумею найти здесь красивую натурщицу. Одна согласилась, но потом,

видимо, решила, что заработает больше, шатаясь по кабакам и занимаясь кое-чем еще почище.

Она была великолепна: взгляд как у Делакруа, ухватки – до странности первобытные.

Я, в общем, все принимаю терпеливо, поскольку ничего другого не остается, но эти постоянные

неудачи с моделями все-таки действуют мне на нервы. Собираюсь на днях заняться этюдом с

олеандрами. Когда пишешь гладко, как Бугро, люди не стесняются тебе позировать; я же, как

мне думается, теряю модели потому, что они считают мои полотна «плохо написанными»,

сплошной пачкотней. Словом, милые потаскушки боятся себя скомпрометировать – вдруг над

их портретом будут смеяться. Ей-богу, тут недолго и в отчаяние впасть – я ведь чувствую, что

мог бы кое-что сделать, будь у людей побольше сочувствия. Смириться же и сказать себе:

«Зелен виноград» – я не в силах: слишком горько сознавать, что у меня опять нет моделей.

Как бы то ни было, придется набраться терпения и поискать других…

Печальная перспектива – сознавать, что на мои полотна, может быть, никогда не будет

спроса. Если бы они хоть окупали расходы, я мог бы сказать про себя, что деньги никогда меня

не интересовали.

Однако при данных обстоятельствах я только о них и думаю. Что поделаешь!

Постараюсь все-таки продолжать и работать лучше.

Мне часто кажется, что я поступил бы разумнее, если бы перебрался к Гогену, а не звал

его сюда. Боюсь, как бы он в конце концов не стал меня упрекать за то, что я зря сорвал его с

места…

Сегодня же напишу ему и осведомлюсь, есть ли у него модели и сколько он им платит.

Когда стареешь, надо уметь отбросить все иллюзии и заранее все рассчитать, прежде чем

приниматься за дело.

В молодости веришь, что усердие и труд обеспечат тебя всем, что тебе нужно; в моем

возрасте в этом начинаешь сомневаться. Я уже писал Гогену в последнем письме, что если

работать, как Бугро, то можно рассчитывать на успех: публика ведь всегда одинакова – она

любит лишь то, что гладко и слащаво. Тому же, у кого более суровый талант, нечего

рассчитывать на плоды трудов своих: большинство тех, кто достаточно умен, чтобы понять и

полюбить работы импрессионистов, слишком бедны, чтобы покупать их. Но разве мы с Гогеном

будем из-за этого меньше работать? Нет. Однако нам придется заранее примириться с

бедностью и одиночеством. Поэтому, для начала, поселимся там, где жизнь всего дешевле. Если