надеяться.
Я обязан этим, в первую очередь, содержателям ресторана, где я сейчас столуюсь, – это
исключительные люди. Разумеется, я за все плачу, но ведь в Париже и за деньги не
допросишься, чтобы тебя кормили как следует.
Я был бы рад видеть здесь Гогена – и подольше.
Грюби прав, советуя воздерживаться от женщин и хорошо питаться, – это полезно:
когда расходуешь свой мозг на умственную работу, следует экономить силы и тратить их на
любовь лишь в той мере, в какой это необходимо.
Соблюдать же подобный режим в деревне легче, нежели в Париже.
Вожделение к женщинам, заражающее тебя в Париже, – это, скорее, симптом того
нервного истощения, на которое ополчается Грюби, чем проявление силы.
Поэтому, как только человек начинает выздоравливать, вожделение угасает. Тем не
менее первопричина, вызывающая его, остается, ибо она неизлечима и заложена в самой нашей
природе, в неизбежном вырождении семьи от поколения к поколению, в нашей скверной
профессии и безотрадности парижской жизни…
Ресторан, в котором я столуюсь, весьма любопытен. Он весь серый – пол залит серым,
как на тротуаре, асфальтом; стены оклеены серыми обоями. На окнах зеленые, всегда
спущенные шторы; входная дверь прикрыта большим зеленым занавесом, чтобы не проникала
пыль.
Словом, все серо, как в «Пряхах» Веласкеса; все, даже тонкий и очень яркий луч солнца,
проникающий сквозь штору, напоминает эту картину. Столики, естественно, накрыты белыми
скатертями. За этим помещением, выдержанным в серых веласкесовских тонах, находится
старинная кухня, чистая, как в голландском доме: пол из ярко-красного кирпича, зеленые
овощи, дубовый шкаф, плита со сверкающими медными кастрюлями, с белым и голубым
кафелем, и в ней яркий оранжевый огонь.
Подают в зале две женщины, тоже в сером, точь-в-точь как на висящей у тебя картине
Прево.
На кухне работают старуха и толстая коротышка служанка; они тоже одеты в серое,
черное, белое.
Перед входом в ресторан – крытый дворик, вымощенный красным кирпичом; стены
увиты диким виноградом, вьюнками и другими ползучими растениями.
Во всем этом есть нечто подлинно старопровансальское, в то время как остальные
рестораны устроены до такой степени на парижский манер, что в них есть даже помещение для
консьержа и надпись «Обращаться к консьержу» хотя никакого подобия консьержа там и в
помине нет.
Здесь же – ничего кричащего, ничего броского. Видел я и хлев, где стоит четыре
коровы цвета кофе с молоком и такой же теленок. Хлев – голубовато-белый, он весь заткан
паутиной; коровы – очень чистые и красивые; вход прикрыт от пыли и мух большим зеленым
занавесом.
И в хлеву серые веласкесовские тона!
До чего же мирно в этом кафе, где и платье у женщин, и коровы – молочно-сигарного
цвета, стены – спокойного голубовато-серо-белого, а драпировка – зеленого; какой яркий
контраст образует его интерьер со сверкающей желтизной и зеленью залитого солнцем дворика!
Как видишь, я сделал тут еще далеко не все, что можно сделать.
Мне пора садиться за работу. На днях я видел еще кое-что очень спокойное и очень
красивое – девушку с лицом, если не ошибаюсь, цвета кофе с молоком, пепельными волосами
и в бледно-розовом ситцевом корсаже, из-под которого выглядывали маленькие, крепкие и
упругие груди.
Все это – на изумрудном фоне смоковниц. Подлинно деревенская женщина во всем
обаянии девственности.
Не исключено, что я уговорю позировать мне на открытом воздухе и ее самое, и ее мать
– садовницу: землистое лицо, грязно-желтое и блекло-голубое платье.
Цвет лица девушки – кофе с молоком – темнее, чем розовый корсаж. Мать ее была
просто великолепна. Фигура в грязно-желтом и блекло-голубом, ярко освещенная солнцем,
резко выделялась на фоне сверкающей снежнобелой и лимонной цветочной клумбы. Настоящий
Вермеер Дельфтский. Ей-богу, на юге недурно!
523
Почему я всегда жалею, что картина или статуя не могут ожить? Наверно, во мне очень
мало от художника.
Почему я понимаю музыканта лучше, чем живописца? Почему его абстракции кажутся
мне более оправданными?
При первом же удобном случае пошлю тебе гравюру по рисунку Роуландсона,
изображающему двух женщин, прекрасных, как у Фрагонара или Гойи.
У нас здесь безветрено, стоит великолепная жаркая погода, а это-то мне и нужно.
Солнце, свет, который я за неимением более точных терминов могу назвать лишь желтым –
ярко-бледно-желтым, бледно-лимонно-золотым. Как, однако, прекрасен желтый цвет! И
насколько лучше я буду теперь видеть север!
Ах, я все жду того дня, когда ты тоже увидишь и почувствуешь солнце юга.
Что касается новых этюдов, то у меня их два – чертополохи на пустыре, белые от
мелкой дорожной пыли.
Затем один маленький – стоянка ярмарочных акробатов, зеленые и красные фургоны; и
еще один небольшой этюд – вагоны железной дороги Париж-Лион-Средиземное море; оба
вышеупомянутых этюда были одобрены за содержащуюся в них «нотку современности» юным
соперником лихого генерала Буланже, моим блистательным младшим лейтенантом зуавов. Этот
доблестный воин оставил искусство рисования, в тайны коего я тщился его посвятить, и оставил
по той уважительной причине, что ему неожиданно пришлось сдавать какой-то экзамен, к
которому, я опасаюсь, он был отнюдь не подготовлен.
Если предположить, что вышеназванный юный француз не солгал насчет экзамена, он,
отвечая, вероятно, потряс экзаменаторов своим апломбом, который приобрел в публичном
доме, где провел весь канун предстоящего испытания…
У него, действительно, очень много сходства с бравым генералом Буланже в том
смысле, что он тоже нередко посещает милых дам из так называемых «кафе-концертов».
524
Я провел вчерашний вечер с моим младшим лейтенантом. Он собирается уехать в
пятницу и по дороге задержится на ночь в Клермоне, откуда даст тебе телеграмму, с каким
поездом прибывает. Встречай его, всего вероятнее, в воскресенье утром.
Сверток, который он тебе передаст, содержит 35 этюдов, в том числе и те, которыми я
страшно недоволен, хотя все-таки посылаю их, чтобы ты составил себе хотя бы смутное
представление о красоте здешних ландшафтов. К ним приложен набросок, изображающий меня
самого: согнувшись под грузом мольберта и холста, я бреду по залитой солнцем тарасконской
дороге.
Есть в свертке этюд Роны: вода и небо – цвета абсента, мост – голубой, фигуры бродяг
– черные; есть там сеятель, прачки и другие этюды, неудавшиеся и незаконченные – особенно
большой пейзаж с кустарником.
Что стало с холстом «Памяти Мауве»? Поскольку ты о нем не упоминаешь, я склонен
думать, что Терстех наговорил тебе насчет него что-нибудь неприятное – его, мол, не примут в
дар или что-то в этом роде. Если это так, я, понятное дело, не намерен расстраиваться.
Работаю сейчас над таким этюдом: две баржи, вид сверху, с пристани; обе баржи –
фиолетово-розовые, вода – очень зеленая, неба нет, на мачте трехцветное знамя. Грузчик возит
на тачке песок. Получил ли ты три рисунка с садами? Предчувствую, что на почте скоро
откажутся их принимать – чересчур велик формат.
Боюсь, что не сумею найти здесь красивую натурщицу. Одна согласилась, но потом,
видимо, решила, что заработает больше, шатаясь по кабакам и занимаясь кое-чем еще почище.
Она была великолепна: взгляд как у Делакруа, ухватки – до странности первобытные.
Я, в общем, все принимаю терпеливо, поскольку ничего другого не остается, но эти постоянные
неудачи с моделями все-таки действуют мне на нервы. Собираюсь на днях заняться этюдом с
олеандрами. Когда пишешь гладко, как Бугро, люди не стесняются тебе позировать; я же, как
мне думается, теряю модели потому, что они считают мои полотна «плохо написанными»,
сплошной пачкотней. Словом, милые потаскушки боятся себя скомпрометировать – вдруг над
их портретом будут смеяться. Ей-богу, тут недолго и в отчаяние впасть – я ведь чувствую, что
мог бы кое-что сделать, будь у людей побольше сочувствия. Смириться же и сказать себе:
«Зелен виноград» – я не в силах: слишком горько сознавать, что у меня опять нет моделей.
Как бы то ни было, придется набраться терпения и поискать других…
Печальная перспектива – сознавать, что на мои полотна, может быть, никогда не будет
спроса. Если бы они хоть окупали расходы, я мог бы сказать про себя, что деньги никогда меня
не интересовали.
Однако при данных обстоятельствах я только о них и думаю. Что поделаешь!
Постараюсь все-таки продолжать и работать лучше.
Мне часто кажется, что я поступил бы разумнее, если бы перебрался к Гогену, а не звал
его сюда. Боюсь, как бы он в конце концов не стал меня упрекать за то, что я зря сорвал его с
места…
Сегодня же напишу ему и осведомлюсь, есть ли у него модели и сколько он им платит.
Когда стареешь, надо уметь отбросить все иллюзии и заранее все рассчитать, прежде чем
приниматься за дело.
В молодости веришь, что усердие и труд обеспечат тебя всем, что тебе нужно; в моем
возрасте в этом начинаешь сомневаться. Я уже писал Гогену в последнем письме, что если
работать, как Бугро, то можно рассчитывать на успех: публика ведь всегда одинакова – она
любит лишь то, что гладко и слащаво. Тому же, у кого более суровый талант, нечего
рассчитывать на плоды трудов своих: большинство тех, кто достаточно умен, чтобы понять и
полюбить работы импрессионистов, слишком бедны, чтобы покупать их. Но разве мы с Гогеном
будем из-за этого меньше работать? Нет. Однако нам придется заранее примириться с
бедностью и одиночеством. Поэтому, для начала, поселимся там, где жизнь всего дешевле. Если