Ван Гог. Письма — страница 124 из 184

предчувствуем, что век импрессионизму сужден долгий.

541

Я уже писал тебе сегодня, но день был на редкость великолепный, и мне захотелось

сказать тебе, как я жалею, что ты не видишь того, что вижу здесь я!

Уже в семь утра я сидел перед мольбертом. Пишу не бог весть что – кедр или

шарообразный кипарис и траву. Ты уже знаком с этим шарообразным кипарисом – я ведь

послал тебе этюд сада. Прилагаю на всякий случай набросок с моего полотна, как всегда

квадратного, размером в 30.

Дерево – написано разнообразными зелеными, с оттенками бронзы.

Трава – зеленая, очень зеленая, лимонный веронез; небо – ярко-голубое.

Кусты на заднем плане – сплошь олеандры. Эти чертовы буйнопомешанные деревья

растут так, что напоминают больных атаксией, застывших на месте. Они усыпаны свежими

цветами и в то же время целой массой уже увядших; листва их также непрерывно обновляется

за счет бесчисленных буйных молодых побегов.

Надо всем этим возвышается кладбищенский кипарис, по дорожке неторопливо идут

маленькие цветные фигурки.

Эта картина – пандан к другому полотну размером в 30, изображающему тот же

пейзаж, но с другой точки зрения; сад на последнем написан в различных оттенках зеленого,

небо – бледно-лимонно-желтое.

Не правда ли, в этом саду чувствуется какой-то своеобразный стиль, позволяющий

представить себе здесь поэтов Возрождения – Данте, Петрарку, Боккаччо. Так и кажется, что

они вот-вот появятся из-за кустов, неторопливо ступая по густой траве. Деревья я убрал, но все

остальное в композиции соответствует действительности. Правда, некоторые кусты

преувеличены, чего на самом деле нет.

Таким образом, чтобы правдивей и основательней передать характер пейзажа, я пишу

его в третий раз.

Это как раз тот сад, что расположен у меня под окнами. Он отлично подтверждает

мысль, о которой я уже тебе писал: чтобы схватить здесь истинный характер вещей, нужно

присматриваться к ним и писать их в течение очень длительного времени…

Что поделаешь! Я сейчас чувствую подъем и хочу сделать по возможности больше

картин, чтобы обеспечить свое положение в 89 г., в котором все наши собираются произвести

сенсацию. У Сёра несколько таких огромных полотен, что он может претендовать на

персональную выставку. У Синьяка, который работает очень усердно, полотен тоже хватает,

равно как у Гогена и Гийомена. Вот и я хочу к этому времени – вне зависимости от того,

выставимся мы или нет, – закончить серию этюдов «Декорация».

542

Хорошая погода, стоявшая последние дни, сменилась грязью и дождем; до зимы еще

будут, вероятно, солнечные дни, но редко. Поэтому надо ими воспользоваться, особенно для

живописи. Зимой же хочу побольше порисовать. Если бы я научился рисовать фигуры по

памяти, мне всегда удавалось бы кое-что сделать. Но возьми, например, фигуру любого, даже

самого опытного художника, делавшего живые наброски, как, например, Хокусаи или Домье.

На мой взгляд, такая фигура неизменно уступает фигурам тех же мастеров или других

художников-портретистов, написанным с натуры.

Но как бы неизбежна ни была эта нехватка моделей, особенно таких, которые понимают,

чего от них хотят, из-за нее не следует приходить в отчаяние и опускать руки.

Я развесил в мастерской всех японцев, Домье, Делакруа, Жерико. Если разыщешь у себя

в Париже «Положение во гроб» Делакруа или что-нибудь Жерико, купи, пожалуйста, столько

экземпляров, сколько сможешь. Мне страшно хочется иметь у себя в мастерской «Полевые

работы» Милле и офорт Лера с «Сеятеля», который продается у Дюран-Рюэля за франк с

четвертью и, наконец, маленький офорт Жакемара с «Чтеца» Мейссонье. Ничего не могу с

собой поделать – люблю Мейссонье.

Прочел в «Revue des deux Mondes» статью о Толстом. Как видно, Толстой у себя в

стране занимается вопросами религии не меньше, чем Джордж Элиот в Англии.

У Толстого есть какая-то книга о религии. Называется она, кажется, «В чем моя вера? –

и, должно быть, очень интересна. Насколько я понял из статьи, Толстой пытается выделить в

христианской религии то, что есть в ней непреходящего и что свойственно также другим

религиям. Он, видимо, не признает воскресения тела и даже души и, подобно нигилистам,

считает, что за гробом ничего нет, но что человек, умирая, продолжает жить в остальных

людях, в человечестве.

Сам я книги не читал и не могу сказать в точности, как Толстой смотрит на вещи, но

полагаю, что религия его не может быть жестокой и умножать наши страдания; напротив, она,

вероятно, дает людям утешение и покой, вселяет в них энергию, житейское мужество и многое

другое.

Среди репродукций Бинга я особенно восхищен рисунком «Травинка», гвоздиками и

Хокусаи.

Что бы мне ни говорили, самые вульгарные цветные гравюры на дереве с их плоскими

тонами восхищают меня не меньше, чем Рубенс или Веронезе, и по тем же причинам. Я отлично

знаю, что это не примитивы. Примитивы, разумеется, восхитительны, но для меня это вовсе не

основание повторять фразу, ставшую уже чуть ли не поговоркой: «Посещая Лувр, я не в

состоянии уйти дальше примитивов».

Скажи я какому-нибудь серьезному любителю японцев, даже самому Леви: «Ничего не

могу поделать, сударь, меня восхищают эти оттиски за 5 су», он, более чем вероятно, был бы

немного шокирован и пожалел бы о том, что я так невежествен и что у меня такой дурной вкус.

Не так же ли считалось когда-то дурным вкусом любить Рубенса, Иорданса, Веронезе?

Надеюсь, со временем я перестану ощущать одиночество в своем новом доме и научусь

находить себе в непогоду или длинными зимними вечерами какое-нибудь занятие, в которое

можно уйти с головою.

Проводят же, например, ткач или корзинщик целые месяцы в полном или почти полном

одиночестве, так что единственное их развлечение – работа.

Выдерживать такую жизнь этим людям помогает сознание того, что они у себя дома,

успокоительная привычность окружающего. Конечно, я не отказался бы от чьего-нибудь

общества, но раз его нет – не собираюсь убиваться из-за этого, тем более что рано или поздно

ко мне кто-нибудь да приедет. Почти не сомневаюсь в этом. С тобой – то же самое: если тебе

захочется разделить с кем-нибудь свое одиночество, ты всегда найдешь желающих среди

художников, для которых вопрос жилья – очень серьезная проблема. А у меня к тому же есть

мой долг – начать, наконец, зарабатывать деньги своим трудом; поэтому я отчетливо

представляю себе, какая огромная работа меня ожидает.

Ах, если бы у каждого художника было на что жить и работать! Но раз этого нет, я хочу

писать картины, писать много и лихорадочно. И, может быть, наступит день, когда мы сумеем

расширить наши дела и приобрести больше влияния.

Но до этого далеко – сначала нужно крепко поработать.

Живи мы в военное время, нам, вероятно, пришлось бы сражаться; мы, конечно,

сожалели бы о том, что сейчас не мирное время, но все-таки дрались бы, раз это необходимо.

Точно так же мы имеем право мечтать о таком порядке вещей, при котором можно было

бы жить и без денег. Но раз в наше время без них ничего не сделаешь и тратить их все-таки

приходится, мы вынуждены думать о том, как их добыть. Мне лично легче заработать их

живописью, чем рисунками.

Как правило, людей, умеющих ловко рисовать, гораздо больше, чем тех, кто способен

быстро писать маслом и схватывать красочность природы. Такая способность всегда останется

редкой, и как бы долго картины ни завоевывали признание, на них рано или поздно найдется

покупатель. Но что касается полотен, написанных более или менее жирными мазками, то им, на

мой взгляд, нужно подольше сохнуть здесь, на юге.

Я читал, что работы Рубенса, хранящиеся в Испании, отличаются бесконечно более

сочным колоритом, чем его полотна, находящиеся на севере. Здесь даже руины, стоящие под

открытым небом, сохраняют белый цвет, в то время как на севере они темнеют и выглядят

грязно-серыми. Постепенно я начинаю лучше понимать красоту здешних женщин. Глядя на

них, я неизменно возвращаюсь мыслью к Монтичелли. В красоте здешних женщин огромную

роль играет цвет. Не хочу этим сказать, что у них некрасивые формы, но очарование их не в

формах, а в крупных линиях носимой с изяществом пестрой одежды и в тонах тела. Мне еще

придется помучиться, прежде чем я научусь изображать их такими, какими теперь вижу. Я

уверен лишь в одном – оставшись здесь, я этого добьюсь. Но, для того чтобы создать подлинно

южную картину, мало обладать известными техническими навыками. Нужно долго наблюдать

за вещами, чтобы глубоко понять их и дать замыслу вызреть. Покидая Париж, я даже не

предполагал, что Монтичелли и Делакруа окажутся такими правдивыми. Лишь теперь, прожив

здесь долгие месяцы, я начинаю убеждаться, что они ничего не выдумывали. И полагаю, что

через год, когда ты увидишь мои обычные сюжеты – сады или жатву, у них уже будет другой

колорит и, главное, другая фактура. И на этом изменения и вариации отнюдь еще не закончатся.

Чувствую, что мне не надо спешить в работе. В конце концов, не так уж трудно

следовать старинному правилу: сперва поучись лет десять, а потом уж принимайся за фигуры.

Именно так и поступал Монтичелли, если рассматривать многие его картины лишь как

этюды.

Его фигуры, как, например, желтая женщина, женщина с зонтиком (маленький холст,

принадлежащий тебе), влюбленные, принадлежавшие Риду, представляют собою нечто

законченное, такое, в чем, с точки зрения рисунка, больше нечего делать и чем можно только

восхищаться: Монтичелли достигает здесь сочности и великолепия рисунков Домье и Делакруа.