Ван Гог. Письма — страница 149 из 184

Но, во-первых, жить здесь очень дорого, а, во-вторых, я теперь боюсь других пациентов.

Словом, по многим причинам я полагаю, что не сумею прочно обосноваться и здесь.

Ты скажешь мне,– кстати, я и сам убежден в том же,– что дело тут не в

обстоятельствах, не в окружающих меня лицах, а во мне самом. Что ж, от этого не веселее…

Не так давно я читал в Арле не помню уж какую книгу Анри Консьянса. Согласен, его

крестьяне написаны чересчур сентиментально, но с точки зрения импрессионизма в книге есть

пейзажи исключительно верные, прочувствованные по цвету, поразительному по своей

простоте. Ах, милый брат, в этих вересковых пустошах Кампинг кое-что есть!..

Он, то есть Консьянс, описывает новенький домик с красной черепичной крышей,

залитый солнцем сад, где виднеются лук, щавель и темно-зеленая ботва картофеля, живую

изгородь из буков, виноградник и – вдалеке – ели и желтый дрок. Не бойся – это напоминает

не Казена, а Клода Моне: Консьянс не лишен оригинальности даже там, где слишком

сентиментален.

А я чувствую все и ничего не в состоянии сделать! Ах, черт побери, до чего же это

пакостно!

Если тебе попадутся литографии Делакруа, Руссо, Диаза и пр., репродукции с работ

старых и современных художников, с картин, находящихся в современных собраниях и т. д., я

настоятельно советую тебе не продавать их: скоро такие вещи станут редкостью. Ведь как-

никак в свое время все эти старые репродукции по франку за штуку, офорты и т. п. были

отличным средством популяризации прекрасного.

Брошюра Родена о Клоде Моне чрезвычайно меня интересует, и я очень хотел бы ее

прочесть. Тем не менее я, разумеется, не согласен с ним, когда он утверждает, что Мейссонье –

пустое место; да и картины Руссо тоже весьма интересны для тех, кто их любит и стремится

понять, что же хотел ими сказать художник. Конечно, такого мнения держатся далеко не все, а

лишь те, кто видел эти вещи и приглядывался к ним, что случается не так уж часто. Что же

касается Мейссонье, то будь уверен, его картину можно рассматривать хоть целый год и все

равно на следующий год в ней еще останется что смотреть. Я уже не говорю о том, что у этого

человека в пору его расцвета бывали изумительные находки. Я знаю, конечно, что Домье,

Милле, Делакруа рисовали по-другому, но в фактуре Мейссонье есть нечто подлинно

французское, против чего не возразили бы и старые голландцы, хотя это нечто совершенно им

чуждо и глубоко современно. Нужно быть слепцом, чтобы не разглядеть в Мейссонье

настоящего и притом первоклассного художника!

Много ля есть работ, лучше передающих характер XIX века, чем портрет Этцеля?

Кстати, ту же мысль выразил и Бернар в обоих своих прекрасных панно, виденных нами у Пти,

изображающих человека примитивного и человека современного, которого он показал в виде

чтеца.

Все-таки жаль, что в наши дни все убеждены в несходстве нашего поколения с

поколением, скажем, 48 года. Я же верю, что они неразрывно связаны, хоть и не умею доказать

этого.

Возьми, к примеру, доброго Бодмера, который знал природу как охотник и дикарь,

любил ее и изучал в течение всей своей долгой и подлинно мужественной жизни. Неужели ты

полагаешь, что первый попавшийся парижанин, случайно выехавший за город, знает ее лучше

только потому, что пишет пейзажи в более ярких тонах? Это не значит, что я осуждаю

употребление чистых ярких цветов или что я неизменно восторгаюсь Бодмером как колористом,

но я восхищаюсь им и люблю его как человека, который знал весь лес Фонтенбло от мошки до

кабана, от оленя до жаворонка, от могучего дуба и груды скал до последнего папоротника,

последней травинки.

А это может и умеет далеко не всякий.

Вот другой пример – Брион. А, этот автор жанровых картин из жизни Эльзаса! –

ответят мне. Что ж, «Свадебный обед», «Протестантский брак» и т. д. действительно посвящены

эльзасской теме. Но когда оказалось, что никто не в состоянии иллюстрировать

«Отверженных», за них взялся Брион, причем взялся так, что его иллюстрации не превзойдены

и поныне, а типаж безошибочен. Знать людей определенной эпохи так, чтобы не допустить

ошибки с точки зрения выразительности и типичности – разве это так уж мало?

Ах, у нас, художников, одна судьба – тяжелая работа до конца дней. Вот почему мы

хандрим, когда она не подвигается.

603

На днях я взял большой и трудно давшийся мне этюд сада, который не отправил тебе

(один из вариантов этого сада, но очень непохожий на мой, ты найдешь в последней посылке),

принялся переделывать его по памяти и, кажется, сумел лучше передать гармонию тонов.

Скажи, получил ли ты мои рисунки? В первый раз я отправил тебе посылкой с полдюжины их,

затем около десятка. Если ты, паче чаяния, их не получил, съезди за ними на вокзал – они,

видимо, давно уже там валяются.

Здешний врач рассказал мне о Монтичелли: тот всегда представлялся ему несколько

чудаковатым, но рехнулся всерьез только перед самой смертью. Можно ли, зная, как бедствовал

Монтичелли в последние годы, удивляться, что он не выдержал слишком тяжкого бремени? И

есть ли основания делать из этого вывод, что он оказался неудачником в смысле творческом?

Смею думать, что нет. Он умел быть логичным, умел рассчитывать и как художник отличался

оригинальностью, которая, к сожалению, полностью не раскрылась, так как его никто не

поддержал.

Прилагаю к письму набросок здешних кузнечиков.

Их стрекот в знойные дни действует на меня так же притягательно, как пение сверчков

за печью в наших крестьянских домах.

604 note 98

Удивляюсь, как это Маусу взбрело на ум пригласить юного Бернара и меня принять

участие в следующей выставке «Группы двадцати». Разумеется, мне этого очень хочется, хотя я

сознаю, насколько я ниже всех этих исключительно талантливых бельгийцев. Меллери,

например, большой художник и держится на таком уровне вот уже много лет. Впрочем, я

приложу все усилия, чтобы сделать за эту осень что-нибудь стоящее.

Я сижу у себя в комнате, но работаю не покладая рук, что идет мне на пользу, так как не

оставляет времени думать о болезни.

Я переделал полотно, изображающее мою спальню. Это, бесспорно, один из моих

лучших этюдов: рано или поздно его определенно надо будет повторить. Он был написан и

высох так быстро, что терпентин немедленно испарился и краски не успели как следует

пристать к холсту. То же самое произошло и с остальными моими этюдами, выполненными

густым мазком и наспех. Кроме того, через некоторое время редкая ткань окончательно

прохудится и не сможет больше выдерживать толстый слой краски.

Черт побери, ты раздобыл отличные подрамники! Я работал бы гораздо лучше, будь у

меня такие же, а не здешние щепочки, которые мгновенно коробятся на солнце.

Говорят – и я охотно с этим соглашаюсь,– что трудно познать самого себя. Однако

написать самого себя тоже не легче.

Дело в том, что сейчас у меня в работе два автопортрета – мне давно пора снова

заняться фигурой, а другой модели у меня нет.

Один автопортрет я начал в тот день, когда встал после приступа. На нем я чертовски

худ и бледен. Сине-фиолетовый фон и беловатая голова с желтыми волосами создают цветовой

контраст.

Затем я начал другой – трехчетвертной, на светлом фоне.

Кроме того, я подправляю этюды, сделанные этим летом, – словом, работаю с утра до

вечера…

Жизнь художника – довольно утомительная штука, как я вижу. Но силы мои с каждым

днем восстанавливаются, и мне уже опять кажется, что у меня их, пожалуй, слишком много:

ведь для того, чтобы сидеть за мольбертом, вовсе не надо быть Геркулесом.

Ты писал мне, что Маус приходил смотреть мои работы; поэтому и во время болезни, и в

последние дни я много думал о бельгийцах.

Воспоминания обрушиваются на меня, как лавина, и я так упорно пытаюсь представить

себе эту школу современных фламандских художников, что в конце концов начинаю томиться

такой же тоской по родине, как швейцарский наемник.

Это нехорошо, так как наш путь устремлен вперед, возвращаться назад нам и не надо, и

нельзя. Вернее сказать, нам возбраняется не столько думать о прошлом, сколько предаваться

слишком упорным сожалениям о нем.

Анри Консьянс, конечно, не бог весть какой писатель, но то там, то сям, а вернее,

повсюду он предстает как отличный художник! И сколько доброты в его словах и мыслях! У

меня не выходит из головы предисловие к одной из его книг (к «Рекруту»), где он рассказывает,

как однажды тяжело заболел и во время болезни почувствовал, что, несмотря на все его усилия,

в нем слабеет любовь к людям. Тогда он начал совершать длительные прогулки по полям, и это

чувство вернулось к нему. Таково уж неизбежное следствие страдания и отчаяния. Но я-то,

слава богу, опять на некоторое время пришел в себя.

Пишу тебе в перерывах между делом – когда чересчур устаю. Работа подвигается

довольно неплохо. Сейчас мучусь над одной вещью – начато еще до приступа, – над

«Жнецом». Этюд выполнен целиком в желтом и густыми мазками, но мотив прост и красив. Я

задумал «Жнеца», неясную, дьявольски надрывающуюся под раскаленным солнцем над

нескончаемой работой фигуру, как воплощение смерти в том смысле, что человечество – это

хлеб, который предстоит сжать. Следовательно, «Жнец» является, так сказать,

противоположностью «Сеятелю», которого я пробовал написать раньше. Но в этом

олицетворении смерти нет ничего печального – все происходит на ярком свету, под солнцем,

заливающим все своими лучами цвета червонного золота.