Но, во-первых, жить здесь очень дорого, а, во-вторых, я теперь боюсь других пациентов.
Словом, по многим причинам я полагаю, что не сумею прочно обосноваться и здесь.
Ты скажешь мне,– кстати, я и сам убежден в том же,– что дело тут не в
обстоятельствах, не в окружающих меня лицах, а во мне самом. Что ж, от этого не веселее…
Не так давно я читал в Арле не помню уж какую книгу Анри Консьянса. Согласен, его
крестьяне написаны чересчур сентиментально, но с точки зрения импрессионизма в книге есть
пейзажи исключительно верные, прочувствованные по цвету, поразительному по своей
простоте. Ах, милый брат, в этих вересковых пустошах Кампинг кое-что есть!..
Он, то есть Консьянс, описывает новенький домик с красной черепичной крышей,
залитый солнцем сад, где виднеются лук, щавель и темно-зеленая ботва картофеля, живую
изгородь из буков, виноградник и – вдалеке – ели и желтый дрок. Не бойся – это напоминает
не Казена, а Клода Моне: Консьянс не лишен оригинальности даже там, где слишком
сентиментален.
А я чувствую все и ничего не в состоянии сделать! Ах, черт побери, до чего же это
пакостно!
Если тебе попадутся литографии Делакруа, Руссо, Диаза и пр., репродукции с работ
старых и современных художников, с картин, находящихся в современных собраниях и т. д., я
настоятельно советую тебе не продавать их: скоро такие вещи станут редкостью. Ведь как-
никак в свое время все эти старые репродукции по франку за штуку, офорты и т. п. были
отличным средством популяризации прекрасного.
Брошюра Родена о Клоде Моне чрезвычайно меня интересует, и я очень хотел бы ее
прочесть. Тем не менее я, разумеется, не согласен с ним, когда он утверждает, что Мейссонье –
пустое место; да и картины Руссо тоже весьма интересны для тех, кто их любит и стремится
понять, что же хотел ими сказать художник. Конечно, такого мнения держатся далеко не все, а
лишь те, кто видел эти вещи и приглядывался к ним, что случается не так уж часто. Что же
касается Мейссонье, то будь уверен, его картину можно рассматривать хоть целый год и все
равно на следующий год в ней еще останется что смотреть. Я уже не говорю о том, что у этого
человека в пору его расцвета бывали изумительные находки. Я знаю, конечно, что Домье,
Милле, Делакруа рисовали по-другому, но в фактуре Мейссонье есть нечто подлинно
французское, против чего не возразили бы и старые голландцы, хотя это нечто совершенно им
чуждо и глубоко современно. Нужно быть слепцом, чтобы не разглядеть в Мейссонье
настоящего и притом первоклассного художника!
Много ля есть работ, лучше передающих характер XIX века, чем портрет Этцеля?
Кстати, ту же мысль выразил и Бернар в обоих своих прекрасных панно, виденных нами у Пти,
изображающих человека примитивного и человека современного, которого он показал в виде
чтеца.
Все-таки жаль, что в наши дни все убеждены в несходстве нашего поколения с
поколением, скажем, 48 года. Я же верю, что они неразрывно связаны, хоть и не умею доказать
этого.
Возьми, к примеру, доброго Бодмера, который знал природу как охотник и дикарь,
любил ее и изучал в течение всей своей долгой и подлинно мужественной жизни. Неужели ты
полагаешь, что первый попавшийся парижанин, случайно выехавший за город, знает ее лучше
только потому, что пишет пейзажи в более ярких тонах? Это не значит, что я осуждаю
употребление чистых ярких цветов или что я неизменно восторгаюсь Бодмером как колористом,
но я восхищаюсь им и люблю его как человека, который знал весь лес Фонтенбло от мошки до
кабана, от оленя до жаворонка, от могучего дуба и груды скал до последнего папоротника,
последней травинки.
А это может и умеет далеко не всякий.
Вот другой пример – Брион. А, этот автор жанровых картин из жизни Эльзаса! –
ответят мне. Что ж, «Свадебный обед», «Протестантский брак» и т. д. действительно посвящены
эльзасской теме. Но когда оказалось, что никто не в состоянии иллюстрировать
«Отверженных», за них взялся Брион, причем взялся так, что его иллюстрации не превзойдены
и поныне, а типаж безошибочен. Знать людей определенной эпохи так, чтобы не допустить
ошибки с точки зрения выразительности и типичности – разве это так уж мало?
Ах, у нас, художников, одна судьба – тяжелая работа до конца дней. Вот почему мы
хандрим, когда она не подвигается.
603
На днях я взял большой и трудно давшийся мне этюд сада, который не отправил тебе
(один из вариантов этого сада, но очень непохожий на мой, ты найдешь в последней посылке),
принялся переделывать его по памяти и, кажется, сумел лучше передать гармонию тонов.
Скажи, получил ли ты мои рисунки? В первый раз я отправил тебе посылкой с полдюжины их,
затем около десятка. Если ты, паче чаяния, их не получил, съезди за ними на вокзал – они,
видимо, давно уже там валяются.
Здешний врач рассказал мне о Монтичелли: тот всегда представлялся ему несколько
чудаковатым, но рехнулся всерьез только перед самой смертью. Можно ли, зная, как бедствовал
Монтичелли в последние годы, удивляться, что он не выдержал слишком тяжкого бремени? И
есть ли основания делать из этого вывод, что он оказался неудачником в смысле творческом?
Смею думать, что нет. Он умел быть логичным, умел рассчитывать и как художник отличался
оригинальностью, которая, к сожалению, полностью не раскрылась, так как его никто не
поддержал.
Прилагаю к письму набросок здешних кузнечиков.
Их стрекот в знойные дни действует на меня так же притягательно, как пение сверчков
за печью в наших крестьянских домах.
604 note 98
Удивляюсь, как это Маусу взбрело на ум пригласить юного Бернара и меня принять
участие в следующей выставке «Группы двадцати». Разумеется, мне этого очень хочется, хотя я
сознаю, насколько я ниже всех этих исключительно талантливых бельгийцев. Меллери,
например, большой художник и держится на таком уровне вот уже много лет. Впрочем, я
приложу все усилия, чтобы сделать за эту осень что-нибудь стоящее.
Я сижу у себя в комнате, но работаю не покладая рук, что идет мне на пользу, так как не
оставляет времени думать о болезни.
Я переделал полотно, изображающее мою спальню. Это, бесспорно, один из моих
лучших этюдов: рано или поздно его определенно надо будет повторить. Он был написан и
высох так быстро, что терпентин немедленно испарился и краски не успели как следует
пристать к холсту. То же самое произошло и с остальными моими этюдами, выполненными
густым мазком и наспех. Кроме того, через некоторое время редкая ткань окончательно
прохудится и не сможет больше выдерживать толстый слой краски.
Черт побери, ты раздобыл отличные подрамники! Я работал бы гораздо лучше, будь у
меня такие же, а не здешние щепочки, которые мгновенно коробятся на солнце.
Говорят – и я охотно с этим соглашаюсь,– что трудно познать самого себя. Однако
написать самого себя тоже не легче.
Дело в том, что сейчас у меня в работе два автопортрета – мне давно пора снова
заняться фигурой, а другой модели у меня нет.
Один автопортрет я начал в тот день, когда встал после приступа. На нем я чертовски
худ и бледен. Сине-фиолетовый фон и беловатая голова с желтыми волосами создают цветовой
контраст.
Затем я начал другой – трехчетвертной, на светлом фоне.
Кроме того, я подправляю этюды, сделанные этим летом, – словом, работаю с утра до
вечера…
Жизнь художника – довольно утомительная штука, как я вижу. Но силы мои с каждым
днем восстанавливаются, и мне уже опять кажется, что у меня их, пожалуй, слишком много:
ведь для того, чтобы сидеть за мольбертом, вовсе не надо быть Геркулесом.
Ты писал мне, что Маус приходил смотреть мои работы; поэтому и во время болезни, и в
последние дни я много думал о бельгийцах.
Воспоминания обрушиваются на меня, как лавина, и я так упорно пытаюсь представить
себе эту школу современных фламандских художников, что в конце концов начинаю томиться
такой же тоской по родине, как швейцарский наемник.
Это нехорошо, так как наш путь устремлен вперед, возвращаться назад нам и не надо, и
нельзя. Вернее сказать, нам возбраняется не столько думать о прошлом, сколько предаваться
слишком упорным сожалениям о нем.
Анри Консьянс, конечно, не бог весть какой писатель, но то там, то сям, а вернее,
повсюду он предстает как отличный художник! И сколько доброты в его словах и мыслях! У
меня не выходит из головы предисловие к одной из его книг (к «Рекруту»), где он рассказывает,
как однажды тяжело заболел и во время болезни почувствовал, что, несмотря на все его усилия,
в нем слабеет любовь к людям. Тогда он начал совершать длительные прогулки по полям, и это
чувство вернулось к нему. Таково уж неизбежное следствие страдания и отчаяния. Но я-то,
слава богу, опять на некоторое время пришел в себя.
Пишу тебе в перерывах между делом – когда чересчур устаю. Работа подвигается
довольно неплохо. Сейчас мучусь над одной вещью – начато еще до приступа, – над
«Жнецом». Этюд выполнен целиком в желтом и густыми мазками, но мотив прост и красив. Я
задумал «Жнеца», неясную, дьявольски надрывающуюся под раскаленным солнцем над
нескончаемой работой фигуру, как воплощение смерти в том смысле, что человечество – это
хлеб, который предстоит сжать. Следовательно, «Жнец» является, так сказать,
противоположностью «Сеятелю», которого я пробовал написать раньше. Но в этом
олицетворении смерти нет ничего печального – все происходит на ярком свету, под солнцем,
заливающим все своими лучами цвета червонного золота.