лучшие из 12 последних полотен, и наши близкие получат вещи тщательно продуманные и
проработанные. А ведь неплохо трудиться для людей, которые даже не знают, что такое
картина!..
Еще, может быть, годик работы, и я обрету уверенность в себе как художник.
А это нечто такое, чего стоит добиваться.
Однако для этого мало одного труда – нужна еще удача.
Не сильные красочные эффекты, а полутона – вот о чем я мечтаю в лучшие свои
минуты.
И, разумеется, такое направление моим мыслям придал осмотр музея в Монпелье. Ведь
там меня еще больше, чем великолепные вощи Курбе – «Деревенские барышни» и «Уснувшая
пряха», хотя они подлинное чудо, – взволновали портреты Брийя работы Делакруа и Рикара,
«Даниил» и «Одалиски» Делакруа, то есть вещи, которые держатся целиком на полутонах.
Тамошние «Одалиски» ведь совсем не то, что в Лувре,– они в основном фиолетовые.
Но как изысканны и богаты эти полутона!
Ну, пора, наконец, отправлять письмо. Все, что в нем написано, можно бы изложить в
двух словах: ничего нового. Но времени переделывать письмо у меня нет.
605 note 99
Ты написал мне очень ласковое и умное письмо. Разумеется, я согласен с тобой насчет
того, что было бы хорошо, если бы человечество состояло из таких людей, как Руссо, Бодмер и
подобные им художники.
Согласен я и с тем, что Я. Г. Вейсенбрух умеет изображать грязные бечевники,
искривленные ветлы и показывать каналы в таких же необычных замысловатых ракурсах и
перспективах, как Домье – адвокатов.
Терстех поступил очень неглупо, приобретя его работы: вещи таких людей, как
Вейсенбрух, не продаются лишь потому, что существует слишком много торгашей, которые
навязывают публике всякую дрянь, обманывают и сбивают ее с толку.
А знаешь, даже теперь, прочитав случайно о каком-нибудь энергичном промышленнике
и в особенности издателе, я прихожу в такое же негодование и ярость, как в те времена, когда я
служил у Гупиля и К°.
Жизнь проходит, и ее не воротишь, но именно по этой причине я и работаю не жалея
сил: возможность поработать тоже не всегда повторяется.
В случае со мною – и подавно: ведь более сильный, чем обычно, приступ может
навсегда уничтожить меня как художника.
Во время приступов я боюсь страданий и мук, боюсь больше, чем следует, и, быть
может, именно эта трусость сейчас заставляет меня есть за двоих, много работать, поменьше
встречаться с другими пациентами из-за боязни рецидива, в то время как раньше у меня не было
желания поправиться; одним словом, в настоящий момент я пытаюсь выздороветь, как человек,
который пробовал утопиться, но, найдя, что вода слишком холодна, пытается выбраться на
берег.
Ты знаешь, дорогой брат, что я отправился на юг и с головой ушел в работу по
множеству разных причин. Я хотел увидеть другое освещение и полагал, что, созерцая природу
под более ярким небом, мы скорее научимся чувствовать и писать так, как японцы. Я, наконец,
стремился увидеть более горячее солнце, так как понимал, что, не ощутив его тепла, я никогда
не разберусь в картинах Делакруа с точки зрения их исполнения, их техники – ведь на севере
все цвета спектра приглушены туманом.
Все это, в общем, так и есть. Кроме того, к названным выше причинам следует добавить
мою любовь к югу, каким его изобразил Доде в «Тартарене», а также и то, что здесь я нашел
друзей и вещи, которые мне дороги.
Теперь ты понимаешь, что, несмотря на свою ужасную болезнь, я слишком сильно
привязан к здешним краям, чтобы у меня со временем не появилось желание снова поработать
тут – даже в том случае, если я в ближайшее время вернусь на север.
Не скрою от тебя, мне так же жадно, как жадно я сейчас глотаю пищу, хочется повидать
друзей и наши северные равнины…
Я, конечно, душевнобольной, но я без устали повторяю себе, что многие другие
художники также страдали умственным расстройством и тем не менее, как ни в чем не бывало,
занимались своим живописным ремеслом. Когда же я вижу, что приступы порождают во мне
нелепые религиозные настроения, я почти убеждаюсь в необходимости вернуться на север. Не
слишком распространяйся на эту тему при встрече с нашим врачом, но я подозреваю, что
подобные настроения являются прямым следствием многомесячного пребывания в двух этих
форменных монастырях – арльской лечебнице и здешнем убежище. Словом, такое окружение
для меня не подходит – лучше уж остаться вовсе без крова, хотя сам я вовсе не безразличен к
вопросам веры и религиозные мысли часто приносят мне облегчение даже во время приступов.
Кстати, во время последнего из них у меня случилась неприятность – я испортил
литографию с «Положения во гроб» Делакруа: она вместе с другими упала на масло и покрытый
красками холст.
Это так меня огорчило, что я решил восполнить потерю и сделал с литографии довольно
прочувствованную копию на холсте размером в 5 или 6, которую пришлю тебе позднее.
Я все еще нахожусь под впечатлением недавно виденных мною в Монпелье «Даниила»,
«Одалисок», портрета Брийя и «Мулатки».
Они вдохновляют меня не меньше, чем чтение хорошего автора вроде Бичер-Стоу или
Диккенса. Но меня ежеминутно раздражает вид всех этих добрых женщин, верящих в Лурдскую
богоматерь и выдумывающих другие такие же басни, и тяготит сознание того, что я – узник
заведения, где культивируют болезненные религиозные заблуждения, вместо того чтобы лечить
от них. Вот почему я и говорю, что лучше бы мне было попасть если уж не на каторгу, то, по
крайней мере, на военную службу!
Я упрекаю себя за трусость: я должен был отстаивать свою мастерскую, даже если бы
это привело к драке с жандармами и соседями. Другой на моем месте схватился бы за
револьвер, и, конечно, если бы, я художник, убил нескольких болванов, меня бы оправдали. Так
мне и надлежало поступить, но я оказался трусом и пьяницей.
Я, конечно, болен, но вместе с тем я труслив. Я ужасно боюсь страданий, которыми
сопровождаются приступы, и подозреваю, что рвение, с каким я работаю, объясняется тем же,
чем поведение человека, который решил утопиться, но, найдя воду слишком холодной,
пытается выбраться на берег. Помнишь, я уже писал об этом.
Словом, насчет того, чтобы доживать свой век в богадельне, как, например, Браат,
которого я когда-то – к счастью, очень давно – навестил в таком учреждении,– нет, и еще
раз нет.
Вот если бы папаша Писсарро или, скажем, Виньон согласились взять меня к себе –
другое дело. Это ведь можно устроить – я тоже художник. Пусть уж лучше деньги, которых
стоит мое содержание, идут художникам, а не монашкам!..
Я закончил портрет надзирателя и повторил его для себя. Эта вещь – любопытный
контраст с моим автопортретом: взгляд у меня затуманенный и уклончивый, в надзирателе же
есть что-то военное, глаза у него черные, маленькие и живые.
Я подарил ему портрет и напишу также его жену, если она согласится позировать. Она
– несчастная, поблекшая и смирная женщина, такая ничтожная и незаметная, что я испытываю
острое желание изобразить на полотне эту запыленную травинку.
Я несколько раз беседовал с ней, когда писал оливы, растущие позади их фермы, и она
уверяла меня, будто не верит в то, что я болен. Впрочем, ты и сам сказал бы то же самое, если
бы увидел меня сейчас за работой: мысли мои ясны, а рука так уверена, что я скопировал
«Положение во гроб» Делакруа, ничего не измеряя, хотя позы и жесты на этой картине, где на
передний план выступают руки, воспроизвести не так-то легко и просто…
Мне отлично известно, что к смелому человеку исцеление приходит, так сказать,
изнутри: оно достигается примирением со страданием и смертью, отказом от желаний и
самолюбия. Но мне это не подходит: я люблю живопись, люблю видеть людей, вещи, словом,
все, из чего складывается наша – пусть искусственная – жизнь. Согласись, что подлинная
жизнь – не в этом, и я, как мне кажется, не из числа тех, кто готов не столько жить, сколько
ежеминутно страдать.
Какая любопытная вещь мазок, прикосновение кисти к холсту!
Художник, работая на воздухе под ветром, солнцем и взглядами зевак, заполняет холст
кое-как, по мере сил, но вместе с тем схватывает в натуре то, что в ней есть подлинного и
существенного, а в этом-то и состоит главная трудность. Когда же потом, через некоторое
время, он возвращается к этюду и приводит мазки в соответствие с характером предметов, у
него получается нечто более гармоничное и приятное для глаза, нечто более умиротворенное и
улыбающееся.
Ах, я никогда не сумею передать то впечатление, которое на меня произвели некоторые
виденные мною здесь фигуры! Разумеется, я стою на пути, который ведет к чему-то новому, ибо
я – на юге, но нам, северянам, так трудно постичь его.
И я заранее предвижу, что, когда ко мне придет известный успех, я с сожалением
вспомню о прожитых здесь тоскливых и одиноких днях, когда я сквозь решетку моей одиночки
следил за жнецом в хлебах. Нет худа без добра!
Чтобы преуспеть и наслаждаться длительным благоденствием, надо обладать иным
темпераментом, нежели мой: я ведь никогда не сумею добиться того, к чему стремлюсь и чего
мог бы достичь.
На меня так часто находит затмение, что я могу претендовать лишь на третьестепенное,
нет, на четвертостепенное место. Когда я задумываюсь над значением и достоинствами
Делакруа, или скажем, Милле, я твержу себе: да, во мне кое-что есть, я тоже кое-что могу. Но я
должен опираться на этих художников и, лишь опираясь на них, могу создать то немногое, на