Ван Гог. Письма — страница 164 из 184

красивых вещей, уверенность, которая в нас сидит и которую, во всяком случае, всегда можно

обнаружить; и склонность наших шести чувств, несмотря на ото, все же вечно поддаваться

очарованию жизни вокруг нас, вещей вне нас, словно мы ничего не знаем и не чувствуем

различия между объективным и субъективным. К счастью для нас, мы неизменно остаемся

глупцами и неизменно надеемся. Понравилось мне также

Зимой, без денег, без цветов…

и «Презрение».

«В углу часовни» и «Рисунок Альбрехта Дюрера» я нахожу менее удачными; неясно, в

частности, о каком именно рисунке Альбрехта Дюрера идет речь. Но все же и в них есть

великолепные места.

Венеры голубых равнин,

Поблекшие от долгих странствий…

замечательно передает нагромождение вздыбленных голубых скал и змеящиеся меж

ними дороги на фонах Кранаха и Ван Эйка.

Спиралью свитый на кресте…

ярко передает утрированную худобу мистических изображений Христа. Почему бы не

добавить, что тоскливый взор страдальца чем-то напоминает печальный взгляд извозчичьей

лошади. Это было бы более по-парижски: в Париже часто видишь подобные глаза у владельцев

убогих фиакров, а иногда у поэтов и художников.

В общем, стихи пока еще не так хороши, как твоя живопись, но ничего – все придет. Ты

должен и дальше работать над сонетами. Есть много людей, особенно среди нашей братии,

которые считают, что слово – это ничто. Неправда! Разве хорошо выразить вещь словами не

так же интересно и трудно, как написать ее красками? Существует искусство линий и красок, но

искусство слова не уступало и не уступает ему.

Вот новый плодовый сад, довольно простой по композиции: белое деревцо, зеленое

деревцо, грядка зелени, лиловая земля, оранжевая крыша и бескрайнее синее небо.

У меня в работе девять садов: белый, розовый (почти красный), бело-синий, розово-

серый, зеленый и розовый.

Вчера я надрывался над одним из них: вишня на фоне синего неба, оранжевые и золотые

побеги молодой листвы, пучки белых цветов; все это на сине-зеленом небе было просто

великолепно. На беду, сегодня идет дождь и мешает мне возобновить работу.

Я видел здесь публичный дом в воскресенье (впрочем, и в будни тоже): большая зала,

выкрашенная подсиненной известью, – ни дать ни взять, сельская школа; добрых полсотни

военных в красном и обывателей в черном; лица великолепно желтые и оранжевые (таков уж

тон здешних физиономий) ; женщины в небесно-голубом и киновари, самых что ни на есть

интенсивных и кричащих. Все освещено желтым. Гораздо менее мрачно, чем в подобных

заведениях Парижа: в здешнем воздухе не пахнет сплином.

Покамест я веду себя весьма тихо и мирно, поскольку мне надо сперва избавиться от

желудочной болезни, счастливым обладателем коей я являюсь; но потом надо будет затеять

изрядный шум, ибо я жажду разделить славу бессмертного Тартарена из Тараскона.

Меня чрезвычайно интересует, как ты намерен провести свой срок note 122 в Алжире.

Это вовсе не беда, а, напротив, великолепно. Право же, я тебя поздравляю. Во всяком случае,

встретимся в Марселе. Ты будешь в восторге, увидев здешнюю синеву и ощутив тепло солнца.

Моя мастерская сейчас на террасе. У меня сильное желание тоже отправиться писать марины в

Марсель, и я не тоскую по серому морю севера.

Если увидишь Гогена, передай ему привет от меня.

Дорогой Бернар, не отчаивайся и не хандри, мой славный друг; пожив в Алжире, ты при

твоем таланте станешь подлинно большим художником и заправским южанином. Последуй

моему совету: набирайся сил, наедайся здоровой пищи на год вперед, да, да! Начинай уже

сейчас: что толку приезжать сюда с испорченным желудком и гнилой кровью?

Я сам был в таком же положении, и если теперь выздоравливаю, то выздоравливаю так

медленно, что сожалею о своей прежней неосмотрительности. Но в такую зиму, как эта, ничего

не поделаешь – это какая-то нечеловеческая зима.

Главное, не порти себе зря кровь: тут при плохом питании трудно восстановить

здоровье; но если оно у тебя в порядке, сохранить его здесь легче, чем в Париже.

Пиши мне скорее. Мой адрес прежний: Арль, ресторан «Каррель».

Б 5 [Арль, вторая половина мая

Только что получил твое последнее письмо. Ты совершенно правильно подметил, что

эти негритянки чем-то надрывают сердце. И ты прав, не находя это невинным.

Я только что прочел книгу о Маркизовых островах – не очень удачную и скверно

написанную, но душераздирающую: в ней рассказывается об истреблении целого туземного

племени – антропофагов в том смысле, что они примерно раз в месяц (велика важность!)

съедали по человеку.

Белые, как добрые христиане и прочее, и прочее, решили положить конец этому

варварству note 123, в действительности не столь уж жестокому, и не нашли ничего лучшего, как

истребить и это племя людоедов, и племя, с которым оно воевало (раздобывая себе таким

образом военнопленных, потребных для съедения). Затем оба острова превратили в колонию, и

теперь они – сплошное уныние!

Эти татуированные расы – негры, индейцы, все, все исчезают или развращаются.

Ах, этот мерзкий белый – когда уж он сгинет! – со своей бутылью спирта, кошельком

и сифилисом, этот мерзкий белый со своим лицемерием, алчностью и бесплодием!

А дикари были такие милые и влюбленные!

А все-таки здорово, что ты думаешь о Гогене! Его негритянки очень поэтичны. Во всем,

что он делает, есть что-то доброе, сердечное, удивительное. Люди еще не понимают его; и он

очень расстроен, что картины не продаются, – так бывает со всеми настоящими поэтами, – и

ему приходится очень туго.

Я бы написал тебе раньше, дружище, но у меня уйма забот. Я отправил первую партию

моих этюдов брату – это раз. Прихворнул – это два. И третье – я снял дом (четыре комнаты),

окрашенный снаружи в желтый цвет, а внутри выбеленный известкой; стоит он на самом

солнцепеке.

И вдобавок ко всему – новые этюды. К вечеру же я слишком тупею, чтобы писать.

Поэтому мой ответ и запоздал.

Слушай, в сонете о женщинах бульваров есть кое-что стоящее, но не все – конец

банален. «Возвышенная женщина»… – не понимаю, что ты хочешь этим сказать; тебе,

вероятно, это и самому неясно.

И затем:

Меж старцев и юнцов выискивая жадно

Того, кто в поздний час разделит ложе с ней.

Такая подробность не характерна: женщина нашего бульвара (маленького) принимает

пять или шесть клиентов в день, а вечером, в поздний час, за ней приходит почтенное

плотоядное животное, ее «кот», и провожает ее, но не спит с ней (разве что редко). Поэтому,

изнуренная и усталая, она обычно ложится одна и засыпает мертвым сном.

Впрочем, если переделать две-три строчки, стихи получатся.

Что ты пишешь теперь? Я сделал небольшой натюрморт – синий эмалированный

кофейник, ярко-синяя чашка с блюдцем, молочник в светло-голубую с белым клетку, чашка с

оранжевым и синим рисунком на белом фоне, синий майоликовый кувшин с цветами и

листьями в зеленых, коричневых и розовых тонах. Все это на синей скатерти и желтом фоне;

рядом с посудой лежат два апельсина и три лимона. Это вариации синих тонов, оживленных

целой серией желтых, доходящих до оранжевого. Есть у меня еще один натюрморт – лимоны в

корзине на желтом фоне.

Затем вид Арля. Город показан только несколькими красными крышами и башней,

остальное прячется в зелени фиговых деревьев; все это в глубине, а сверху узенькая полоска

синего неба. Город окружен бескрайними лугами, усеянными бесчисленными лютиками, –

настоящее желтое море. На первом плане эти луга перерезаны канавой, заросшей лиловыми

ирисами. Пока я писал, траву скосили, и вместо задуманной мной картины получился только

этюд, но что за мотив, а! Желтое море с грядой лиловых ирисов и в глубине кокетливый

городок с хорошенькими женщинами!

Не жди ты моего ответа с таким нетерпением, я сделал бы для тебя набросок. Успехов

тебе и счастья. Жму руку. Сегодня к вечеру я совершенно изнемог. На днях, когда немного

отдохну, напишу снова.

P. S. Портрет женщины в предпоследнем письме очень хорош.

Мой адрес: Арль, площадь Ламартина, 2.

Б 6 [Арль, вторая половина июня 1888}

Все больше и больше я убеждаюсь в том, что одному изолированному индивидууму не

под силу создать картины, которые должны быть написаны для того, чтобы современная

живопись стала всецело сама собой и поднялась до высот, равных священным вершинам,

достигнутым греческими скульпторами, немецкими музыкантами и французскими

романистами. Эти картины, видимо, будут созданы группами людей, которые сплотятся для

претворения в жизнь общей идеи.

Один отлично управляется с красками, но ему недостает идей. У другого – обилие

новых, волнующих и прекрасных замыслов, но он не умеет выразить их достаточно звучно из-за

робости своей скудной палитры.

Это дает все основания сожалеть об отсутствии корпоративного духа у художников,

которые критикуют и травят друг друга, хотя, к счастью, и не доходят до взаимоистребления.

Ты назовешь это рассуждение банальным. Пусть так! Однако суть его – возможность нового

Возрождения, а это отнюдь не банальность.

Один технический вопрос, на который прошу тебя ответить в следующем письме. Как

ты посмотришь на то, что я собираюсь класть на палитру и употреблять черную и белую краски

такими, как они есть, в том виде, в каком их нам продает торговец?

Предположим, – заметь, я говорю об упрощении цвета в духе японцев,– предположим,

я вижу в зеленом парке с розовыми дорожками одетого в черное господина, ну, скажем, какого-