красивых вещей, уверенность, которая в нас сидит и которую, во всяком случае, всегда можно
обнаружить; и склонность наших шести чувств, несмотря на ото, все же вечно поддаваться
очарованию жизни вокруг нас, вещей вне нас, словно мы ничего не знаем и не чувствуем
различия между объективным и субъективным. К счастью для нас, мы неизменно остаемся
глупцами и неизменно надеемся. Понравилось мне также
Зимой, без денег, без цветов…
и «Презрение».
«В углу часовни» и «Рисунок Альбрехта Дюрера» я нахожу менее удачными; неясно, в
частности, о каком именно рисунке Альбрехта Дюрера идет речь. Но все же и в них есть
великолепные места.
Венеры голубых равнин,
Поблекшие от долгих странствий…
замечательно передает нагромождение вздыбленных голубых скал и змеящиеся меж
ними дороги на фонах Кранаха и Ван Эйка.
Спиралью свитый на кресте…
ярко передает утрированную худобу мистических изображений Христа. Почему бы не
добавить, что тоскливый взор страдальца чем-то напоминает печальный взгляд извозчичьей
лошади. Это было бы более по-парижски: в Париже часто видишь подобные глаза у владельцев
убогих фиакров, а иногда у поэтов и художников.
В общем, стихи пока еще не так хороши, как твоя живопись, но ничего – все придет. Ты
должен и дальше работать над сонетами. Есть много людей, особенно среди нашей братии,
которые считают, что слово – это ничто. Неправда! Разве хорошо выразить вещь словами не
так же интересно и трудно, как написать ее красками? Существует искусство линий и красок, но
искусство слова не уступало и не уступает ему.
Вот новый плодовый сад, довольно простой по композиции: белое деревцо, зеленое
деревцо, грядка зелени, лиловая земля, оранжевая крыша и бескрайнее синее небо.
У меня в работе девять садов: белый, розовый (почти красный), бело-синий, розово-
серый, зеленый и розовый.
Вчера я надрывался над одним из них: вишня на фоне синего неба, оранжевые и золотые
побеги молодой листвы, пучки белых цветов; все это на сине-зеленом небе было просто
великолепно. На беду, сегодня идет дождь и мешает мне возобновить работу.
Я видел здесь публичный дом в воскресенье (впрочем, и в будни тоже): большая зала,
выкрашенная подсиненной известью, – ни дать ни взять, сельская школа; добрых полсотни
военных в красном и обывателей в черном; лица великолепно желтые и оранжевые (таков уж
тон здешних физиономий) ; женщины в небесно-голубом и киновари, самых что ни на есть
интенсивных и кричащих. Все освещено желтым. Гораздо менее мрачно, чем в подобных
заведениях Парижа: в здешнем воздухе не пахнет сплином.
Покамест я веду себя весьма тихо и мирно, поскольку мне надо сперва избавиться от
желудочной болезни, счастливым обладателем коей я являюсь; но потом надо будет затеять
изрядный шум, ибо я жажду разделить славу бессмертного Тартарена из Тараскона.
Меня чрезвычайно интересует, как ты намерен провести свой срок note 122 в Алжире.
Это вовсе не беда, а, напротив, великолепно. Право же, я тебя поздравляю. Во всяком случае,
встретимся в Марселе. Ты будешь в восторге, увидев здешнюю синеву и ощутив тепло солнца.
Моя мастерская сейчас на террасе. У меня сильное желание тоже отправиться писать марины в
Марсель, и я не тоскую по серому морю севера.
Если увидишь Гогена, передай ему привет от меня.
Дорогой Бернар, не отчаивайся и не хандри, мой славный друг; пожив в Алжире, ты при
твоем таланте станешь подлинно большим художником и заправским южанином. Последуй
моему совету: набирайся сил, наедайся здоровой пищи на год вперед, да, да! Начинай уже
сейчас: что толку приезжать сюда с испорченным желудком и гнилой кровью?
Я сам был в таком же положении, и если теперь выздоравливаю, то выздоравливаю так
медленно, что сожалею о своей прежней неосмотрительности. Но в такую зиму, как эта, ничего
не поделаешь – это какая-то нечеловеческая зима.
Главное, не порти себе зря кровь: тут при плохом питании трудно восстановить
здоровье; но если оно у тебя в порядке, сохранить его здесь легче, чем в Париже.
Пиши мне скорее. Мой адрес прежний: Арль, ресторан «Каррель».
Б 5 [Арль, вторая половина мая
Только что получил твое последнее письмо. Ты совершенно правильно подметил, что
эти негритянки чем-то надрывают сердце. И ты прав, не находя это невинным.
Я только что прочел книгу о Маркизовых островах – не очень удачную и скверно
написанную, но душераздирающую: в ней рассказывается об истреблении целого туземного
племени – антропофагов в том смысле, что они примерно раз в месяц (велика важность!)
съедали по человеку.
Белые, как добрые христиане и прочее, и прочее, решили положить конец этому
варварству note 123, в действительности не столь уж жестокому, и не нашли ничего лучшего, как
истребить и это племя людоедов, и племя, с которым оно воевало (раздобывая себе таким
образом военнопленных, потребных для съедения). Затем оба острова превратили в колонию, и
теперь они – сплошное уныние!
Эти татуированные расы – негры, индейцы, все, все исчезают или развращаются.
Ах, этот мерзкий белый – когда уж он сгинет! – со своей бутылью спирта, кошельком
и сифилисом, этот мерзкий белый со своим лицемерием, алчностью и бесплодием!
А дикари были такие милые и влюбленные!
А все-таки здорово, что ты думаешь о Гогене! Его негритянки очень поэтичны. Во всем,
что он делает, есть что-то доброе, сердечное, удивительное. Люди еще не понимают его; и он
очень расстроен, что картины не продаются, – так бывает со всеми настоящими поэтами, – и
ему приходится очень туго.
Я бы написал тебе раньше, дружище, но у меня уйма забот. Я отправил первую партию
моих этюдов брату – это раз. Прихворнул – это два. И третье – я снял дом (четыре комнаты),
окрашенный снаружи в желтый цвет, а внутри выбеленный известкой; стоит он на самом
солнцепеке.
И вдобавок ко всему – новые этюды. К вечеру же я слишком тупею, чтобы писать.
Поэтому мой ответ и запоздал.
Слушай, в сонете о женщинах бульваров есть кое-что стоящее, но не все – конец
банален. «Возвышенная женщина»… – не понимаю, что ты хочешь этим сказать; тебе,
вероятно, это и самому неясно.
И затем:
Меж старцев и юнцов выискивая жадно
Того, кто в поздний час разделит ложе с ней.
Такая подробность не характерна: женщина нашего бульвара (маленького) принимает
пять или шесть клиентов в день, а вечером, в поздний час, за ней приходит почтенное
плотоядное животное, ее «кот», и провожает ее, но не спит с ней (разве что редко). Поэтому,
изнуренная и усталая, она обычно ложится одна и засыпает мертвым сном.
Впрочем, если переделать две-три строчки, стихи получатся.
Что ты пишешь теперь? Я сделал небольшой натюрморт – синий эмалированный
кофейник, ярко-синяя чашка с блюдцем, молочник в светло-голубую с белым клетку, чашка с
оранжевым и синим рисунком на белом фоне, синий майоликовый кувшин с цветами и
листьями в зеленых, коричневых и розовых тонах. Все это на синей скатерти и желтом фоне;
рядом с посудой лежат два апельсина и три лимона. Это вариации синих тонов, оживленных
целой серией желтых, доходящих до оранжевого. Есть у меня еще один натюрморт – лимоны в
корзине на желтом фоне.
Затем вид Арля. Город показан только несколькими красными крышами и башней,
остальное прячется в зелени фиговых деревьев; все это в глубине, а сверху узенькая полоска
синего неба. Город окружен бескрайними лугами, усеянными бесчисленными лютиками, –
настоящее желтое море. На первом плане эти луга перерезаны канавой, заросшей лиловыми
ирисами. Пока я писал, траву скосили, и вместо задуманной мной картины получился только
этюд, но что за мотив, а! Желтое море с грядой лиловых ирисов и в глубине кокетливый
городок с хорошенькими женщинами!
Не жди ты моего ответа с таким нетерпением, я сделал бы для тебя набросок. Успехов
тебе и счастья. Жму руку. Сегодня к вечеру я совершенно изнемог. На днях, когда немного
отдохну, напишу снова.
P. S. Портрет женщины в предпоследнем письме очень хорош.
Мой адрес: Арль, площадь Ламартина, 2.
Б 6 [Арль, вторая половина июня 1888}
Все больше и больше я убеждаюсь в том, что одному изолированному индивидууму не
под силу создать картины, которые должны быть написаны для того, чтобы современная
живопись стала всецело сама собой и поднялась до высот, равных священным вершинам,
достигнутым греческими скульпторами, немецкими музыкантами и французскими
романистами. Эти картины, видимо, будут созданы группами людей, которые сплотятся для
претворения в жизнь общей идеи.
Один отлично управляется с красками, но ему недостает идей. У другого – обилие
новых, волнующих и прекрасных замыслов, но он не умеет выразить их достаточно звучно из-за
робости своей скудной палитры.
Это дает все основания сожалеть об отсутствии корпоративного духа у художников,
которые критикуют и травят друг друга, хотя, к счастью, и не доходят до взаимоистребления.
Ты назовешь это рассуждение банальным. Пусть так! Однако суть его – возможность нового
Возрождения, а это отнюдь не банальность.
Один технический вопрос, на который прошу тебя ответить в следующем письме. Как
ты посмотришь на то, что я собираюсь класть на палитру и употреблять черную и белую краски
такими, как они есть, в том виде, в каком их нам продает торговец?
Предположим, – заметь, я говорю об упрощении цвета в духе японцев,– предположим,
я вижу в зеленом парке с розовыми дорожками одетого в черное господина, ну, скажем, какого-