— Понимай, как хочешь.
— Тогда, пожалуйста, читайте показания.
Палашов вынул из папки копии протоколов и протянул Глухову. Тот задушил в пепельнице окурок, взял бумаги и начал читать. Пока этот разноцветный вихрастый мужик глотал строчку за строчкой, Евгений Фёдорович не спускал с него глаз, пристально наблюдая за его лицом. Пару раз он ухмыльнулся, потом, дойдя, видимо, до описания убийства, нахмурился.
— Что ж, — почесал он темечко, — я предполагал, что лягушата заквакают.
— Правильно. Кто вы для них, чтобы губить из-за вас жизнь? Вам тридцать шесть, а им… самому старшему девятнадцать. Семнадцать лет разницы. Сейчас они получают урок. Они познают, что жизнь — это не игра, а смерть — реальная штука и ходит вокруг да около. Порой она утаскивает и самых лучших. В нашем случае она была весьма избирательна. — Палашов замолк на несколько секунд, а после продолжил: — Олесе Елоховой пятнадцать лет. Только не говорите, что вы этого не знали.
— Почему же? Знал.
— А что действия сексуального характера с пятнадцатилетними девчонками уголовно наказуемы, вы знали?
— Да.
— То есть, вы осознанно нарушили закон?
— Да, командир, сознательно.
— И скрыли это от следствия?
— Да, это было наивно с моей стороны. Я ведь даже не пытался замести следы их пребывания у меня в сарае. Васька тут же вам всё выложил…
— Правильно сделал. У него жизнь только начинается. Ради чего начинать её со скамьи подсудимых?
— Но он же открыто заявляет, что сам спутался с малолеткой.
— Не волнуйтесь, за это он ответит. А вам сидеть не столько за Ваньку, сколько за Олесю. А друг ваш, Игорь Елохов, выходит, пустил козла в огород. Вряд ли он дал вам отцовское благословение на развращение его дочери. Читайте дальше.
Тимофей зыркнул на следователя, взял следующий протокол и приступил к чтению. Это был протокол якобы допроса Милы Кирюшиной. Документ этот мгновенно уничтожил выражение спокойствия на лице обвиняемого, заменив его тревожным интересом, удивлением, а потом — досадой. В какой-то миг он, нахмурившись, ругнулся. А потом выругался ещё более скверными словами. Когда он поднял мутноватые голубые глаза на следователя, тот сказал:
— Выходит, если он хотел отомстить вам за Олесю, это у него получилось. Приняв смерть, ему удалось обнародовать ваше преступление, от которого пострадал и он. Если бы не его неудавшаяся месть, вам бы всё опять сошло с рук. А теперь вам — шах и мат. И поверьте: вас обыграл Ваня Себров. Я и остальные здесь — просто пешки.
— Вот только о матери своей он не думал. Если бы он, как вы утверждаете, играл и обыгрывал меня, — возразил Тимофей, — он, выходит, нарочно принёс в жертву собственную мать. Она теперь несчастная одинокая женщина.
— Вы о ней тоже не очень-то подумали.
Тимофей потупился, а Палашов продолжал:
— Про игру с вами — это я не в прямом смысле. Конечно, Ваня не думал играть с вами и тем более жертвовать матерью и собой, чтобы наказать вас. Это получилось у него само собой, неумышленно. Но получилось так, что вы теперь наказаны.
— Я не уклоняюсь от наказания. Но вину я чувствую только за Ваню. За Олесю — нет.
— Почувствуете, когда будете глядеть в глаза её отцу.
— Скажи, командир, что в этом особенного? Может, я чего не понимаю? Рано или поздно она отдалась бы — не мне, так кому-нибудь другому.
— Другому — пожалуйста. Но не вам и не в пятнадцать лет.
— Спросите у неё, почему она это сделала? Я не принуждал её, не пугал и не сильничал. Она сама меня выбрала.
— А вы не слишком навязывали ей этот выбор? Понятно, она не собиралась заявлять на вас и рассказывать родителям. Это был ваш секрет, не так ли?
— Понимаешь, командир, я с ней поиграл. Как эти маленькие городские пижоны играют там в тетрис или игровые приставки. Ну а я поиграл красивой девочкой.
— Живым человеком играете…
— Да знаю я, знаю, что противозаконно это. Что же мы все тогда играем друг другом? Ты вот, разве не в кошки-мышки со мной играешь сейчас?
— Вы такая же плохая мышка, как я кошка. У меня слишком насыщенная жизнь, чтобы увлекаться игрушками. Так что кошки-мышки у нас не выходят.
Тимофей пожал плечами.
— Неужели ж ты закона не нарушал, командир? Или не хотел никогда какую-нибудь девочку?
— Ладно. Предположим, что хотел. Но ведь хотеть и нарушить… Вам не кажется, что между этими двумя словами лежит целая пропасть: сомнения, борьба с собой, чаши весов, голос совести? Это же надо ещё решиться! Вы ведь знали закон, знали, что нарушаете…
— Тебе не понять, раз не нарушал. Запретный плод, он ведь очень сладок. Ты не знаешь, командир, что такое любить плотски красивую невинную малышку и при этом быть уверенным, что тебе за это ничего не будет.
Палашов сглотнул. Положа руку на сердце, он не знал, что это такое. Он посмотрел на истлевший в пепельнице окурок и спросил, стараясь казаться беспристрастным:
— Какие у вас были намерения в отношении Милы Кирюшиной?
— За намерения не сажают, командир.
— Хочу понять, зачем вы взяли её с собой.
— Хорошо, начистоту. Она, конечно, лакомый кусочек. Но она натура волевая и… как это сказать… своенравная. Да. Так просто не подойдёшь. И где сядешь, там и слезешь.
«Видно, смотря, кто будет подходить», — подумал следователь.
— Её сперва долго приручать надо, влюблять в себя. А если не влюбится, то остаётся только грубая сила. Я этого не приемлю. Я люблю, когда и баба меня хочет.
— А с Олесей, значит, всё проще?
— Олеся покладистая. Идёт туда, куда ведут её инстинкты. Говоря по правде, она лёгкая добыча. Может, и по зубам была бы Ваньке. Чёртов малец! Не мог открыть рот и сказать, что ему Олеська нужна и в этом всё дело, я бы ему её с радостью передал.
— Как вещь, что ли? А если он гордый, после вас уже не хочет брать?
— Ну, значит, не очень-то она ему и нужна. Если мужик бабу хочет, а тем более любит, после любого подберёт.
— Это мы с вами подберём, а он, может, не станет подбирать.
— Да не убедите вы меня. Не любил он, значит, её.
— А вы?
— А я тем более не люблю, — потупился Тимофей. — Она девка хорошая, ладная, красивая. Я это понимаю. Но не люблю я Олесю, что же делать?
— А если бы сказали: «женись или в тюрьму», женились бы?
— Сел бы. Я уже и не хочу её больше. Я другую женщину люблю. Но тут уж ты мне, командир, в душу не лезь, не скажу ничего. К делу это отношения не имеет. Ты говоришь: любил, любил… Ванька-то вон Милку взял и натянул. Так сильно любил Олеську…
Палашова передёрнуло от слова «натянул», хотя он много раз слышал выражения и покрепче. Он вступился за Милу:
— Она чиста. Её не надо подбирать за кем-то.
— Да, была чиста. Что вообще в наше время большая редкость.
«Господи, — подумал Палашов, — я бы её даже после тебя взял бы. А уж после невинного мальчика, тем более возьму. Только бы она пошла. Пойдёт ли? Наверное, полюбит — пойдёт, нет — уволь».
— Да неужели вы предпочитаете на зону сесть, чем взять в жёны Олесю Елохову?
— Да не боюсь я твоей зоны, понял? Не боюсь. И всю жизнь как предпочитаю, так и делаю. Как я предпочитаю, а не кто-нибудь за меня. А бабу теперь другую хочу, всю жизнь хотел. А сейчас, как никогда.
— Это вы так по дурости хорохоритесь. Не знаете, о чём говорите. Не были никогда в тюрьме, вот и храбритесь. Ведь невинная малышка — это ребёнок вообще-то. А то, что вы сделали, очень на педофилию смахивает. Педофилия — это отклонение от норм поведения. Болезнь такая.
— Да меня на детей никогда не тянуло, командир. И на маленькую Олесю тоже. Ты просто Олесю не видел. Она теперь на ребёнка ни в одном месте не похожа.
Палашов вспомнил портрет Олеси, созданный рукой Милы, который теперь у него дома на холодильнике красовался.
— Она ещё несовершеннолетняя. Для зэков она — ребёнок. Вы не представляете, как на зоне относятся к тем, кто ребёнка тронул. Нормальным мужиком вы оттуда точно не выйдете. А можете и вовсе не выйти.
И вроде бы Тимофей Захарович и Палашов говорили на одном языке, на русском, но Глухов как будто не понимал его, не верил, не осознавал до конца его слов. Не представлял даже, что тот ему пытается донести. Видимо, доносить до него это нужно было с примерами. Так Палашов и сделал. И примеры выбрал яркие и страшные. И уже после них писали показания, в которых Глухов изложил всё так, как было. Ну, или почти всё.
— И что же мне теперь делать, командир?
— Для начала не отказываться от адвоката. Потом покаяться за Олесю. Перед отцом её покаяться. Он же друг ваш всё же, или что-то в этом духе. Что бы там Олеся ни хотела, как мужчина и как старший, вы должны были проявить благоразумие. Дальше я подумаю, что мне с вами делать. Что вообще тут можно сделать?
Когда Палашов вошёл в соседний кабинет, по «великолепию» ничем не уступавший предыдущему, всё в нём выдавало безуспешную рабочую обстановку. К гадалке не нужно было ходить, чтобы сразу понять, что Бургасов с Евграфовым топчутся на месте четвёртый час.
— Здрасьте. Палашов. Покурим?
Пачка была под руками. Он выбил три сигареты и протянул сперва Евграфову.
— Не курю, — угрюмо буркнул тот.
— Но ведь пробовали когда-нибудь? — пожал плечами Палашов и мягко настоял: — Курите.
Евграфов зацепил сигарету двумя почерневшими от солнца мозолистыми пальцами и отправил её в строгий мужской рот с желтоватыми зубами. Огонёк зажигалки окрасил его умное молодое обветренное лицо с залихватскими усами. После первой успешной затяжки из его груди вырвался сдавленный кашель.
— Кирюх, теперь ты, — нетерпящим возражений тоном произнёс Палашов, и они повторили нехитрую операцию с пасмурным Бургасовым.
Последним Палашов не забыл себя. Он встал чуть в стороне, блаженно выпуская дым и буравя по очереди компаньонов пристальным, но не лишённым дружеского тепла взглядом. Все трое молчали, пока дым не заволок каморку и не начал пощипывать глаза.