Ванька Каин — страница 23 из 61

   — Из воров.

   — Шутишь?

   — Такое шутить — себя губить.

   — Верно. Имя как?

   — Ванька Каин, хожу неприкаян.

   — Неприкаян? Отчего?

   — От нрава своего. От алкающей ду...

   — Стой! — Князь наконец очнулся и только тут, видно, вник в то, о чём они говорят, и удивлённо уставился на Ивана, почтительно стоявшего у двери. Медленно поднявшись, свесил с лежанки икристые ноги в белых нитяных чулках. — Кто, говоришь, таков?

   — Из воров, — повторил Иван, ослепительно улыбнувшись.

   — Не шутишь... и не боишься?

   — Боялся б — не совался и так не наряжался.

   — Машкерад?!

Голос стал резким, округлое бугристое лицо перекосила гневная гримаса, глаза превратились в щёлочки; ещё бы, наверное, миг — и он крикнул бы адъютанта и солдат, но Иван просительно-успокаивающе поднял обе руки и, продолжая сиять улыбкой, быстро стал объяснять:

   — Не гневайся! Не ради забавы, не ради корысти устроил машкерад. Утром в приказ твой чин чином пришёл, в своём обличии, и адъютанту твоему толковал, что дело к тебе имею государственное, только одному тебе доступное и в твоей власти состоящее, а он то ли башку имел с утра туманную и не всё понимал, то ли решил показать, какая у него самого власть, — не допустил до тебя. Нет — и всё! Но видеть-то мне тебя надо — вот и оделся. Тут уж и слова ему иные говорил, и рожу не свою склеил — он меня и не признал — вишь, пустил.

Иван показал, какую он сделал рожу, а вместе с ней и всю фигуру, осанку, движения, и стал до того на себя непохожим, что князь разинул губастый рот; перед ним стоял надменный щеголеватый офицер из самых что ни на есть благородных.

   — Ловок! — шумно выдохнув, одобрительно сказал князь. — Каин, говоришь?

   — Ванька Каин прозвище, а по родству — Осипов Иван.

   — Та-а-ак! Какое же дело имеешь?

   — Вот!

Подал ему сложенные бумаги, которые держал под кафтаном на груди. Тот развернул, начал читать про себя, потом, дойдя до главного, почитал вслух, мо медленно, подолгу прерываясь и в эти перерывы всё внимательнее разглядывая Ивана:

   — «...повинную я сим о себе доношеннем приношу, что я забыл страх Божий и смертный час и впал в немалое прегрешение. Будучи на Москве и в прочих городах во многих прошедших годах мошенничествовал денно и нощно: будучи в церквах и в разных местах, у господ и у приказных людей, у купцов и у всякого звания людей из карманов деньги, платки всякие, кошельки, часы, ножи и прочее вынимал...»

Князь Яков Кропоткин был главноначальствующий Сыскного приказа. Сей приказ, а вовсе не полиция, сыскивал и ловил на Москве всех, кого следовало ловить, сажать и разыскивать. Полиция ему только помогала чем могла и, по существу, подчинялась. И войска московские подчинялись любые, в любых количествах. В общем, сила в руках князя Кропоткина была огромная, и, прежде чем пойти к нему, Иван, конечно же, поспрашивал всех, кто хоть малость знал его, и особенно давнего товарища своего Алексея Иванова, плечных дел мастера, у которого одно время жил. Тот встречался с князем больше других и сказал, что спесив, но не больно, умён, но бывает простоват, если же ему глянуться да посмешить — вовсе человек. Боярин боярином, но человек. Глянуться — это проще простого. Искал только подходящее время. Всё приготовил — и ждал. И вот нынче утром весть про Елизавету Петровну, что позавчера взошла на престол. Ещё мало кто и знал. Не объявлено ещё в Москве-то. Но он-то, князь-то, наверняка знает. Русский боярин-то, радуется небось.

Телом князь был сырой, лицом тоже, и всё оно было в мясистых буграх: толстый курносый нос бугром, брови, щёки, даже под глазами выпуклые бугорки. А кожа вся дырчатая, в крупных порах. Неприятное лицо, долго смотреть на него не хотелось. Глаза же до того затекли, что не мог даже разобрать, какого они цвета.

Князь прочёл вслух ещё одно место:

   — «...а товарищи мои, которых имена значат ниже в реестре... которых я желаю ныне искоренить, дабы в Москве оные мои товарищи вышеписаных предерзостей не чинили... для сыска и поимки означенных... дать конвой, сколько надлежит, дабы оные мои товарищи впредь как господам, офицерам и приказным, и купцам, так и всякого чина людям таких предерзостей и грабежа не чинили, а паче всего опасен я, чтоб от оных моих товарищей не учинилось смертоубийства...»

Посмотрел отдельный реестр с полусотней фамилий.

   — Когда же можешь сделать их забратие?

   — Нынче же.

   — Нынче же?!

   — Когда, конечно, день на ночь пойдёт. Всех не успеть, не управимся, но большинство зажмём-возьмём, коли солдат достанет. Многих только разом и брать, чтоб не опомнились и не снеслись.

   — Знаешь всех, где кто?

   — Конечно.

   — Всех, всех?

Иван улыбнулся:

   — Может, рассказать, как третьего дни с генерал-полицеймейстерской спальни кожа слезла.

Князь аж подскочил от удивления. Третьего дня в доме самого генерал-полицмейстера, в его спальне какие-то воры срезали всю кожаную тиснёную обивку стен. Когда? Как? — уму непостижимо. Никакого следа не осталось. И знали об этом, конечно, очень немногие. Кропоткин, видно, решил, что Иван к этому причастен.

   — Ты?!

   — Помилуй, батюшка! Я ж принёс повинную. Уж полгода чист как агнец. Я лишь ведаю кто.

   — Кто?!

   — Скажу-укажу...

Ещё шире улыбнулся и неожиданно неторопливо низко поклонился князю, коснувшись пальцами пола.

   — Только дозволь прежде поздравить тебя с радостью великой, сошедшей на нас на всех милостию Божьей несказанной, но долгожданной, чаянной, лелеянной...

У Кропоткина глаза вовсе открылись от неожиданностей, рассыпаемых этим поджарым белозубым улыбчивым, наглым и смелым вором.

   — С новой государыней тебя, Елизаветой Петровной, боярин! Конец им!

«Попал!»

Князь просиял, заулыбался, лицо стало совсем не отталкивающим, глаза оказались серо-зеленоватые, ясные. Согласно закивал, потом снова ахнул:

   — И это знаешь?! Позавчерась только... а ты... Хват! — Помолчал. — Полагаешь, что команду я тебе дам?

   — Так не дать — всё одно что себе в карман насрать.

   — Куда?!

   — В карман.

Князь захохотал:

   — Но ты ж предаёшь, ты их продаёшь, товарищей-то своих. Почему? Что раскаялся, что грех перед Богом и государыней искупить хочешь — не говори, прочёл. Может, мстишь кому? Или решил, что доносительство будет прибыльней?

   — За синицей в небо, когда журавль в руках? Рази я похож на дурака?

   — Не-е-ет, не похож. В том-то и дело, что не похож.

   — Думаешь, умысел?

   — Иначе что? Вправду раскаялся?

   — Не знаю... Надоело, и всё.

   — Воровать надоело?

   — Всё. Не хочу больше, как жил.

   — Товарищи, выходит, тоже надоели?

   — Тоже.

   — И не жаль их?

   — Нет.

   — Ни одного?

   — Ни одного.

   — Как так?

   — А так.

   — Людей, что ль, вообще не жалеешь?

   — Нет...

Иван говорил начистоту и видел, что Кропоткин начинает ему верить.

   — А не боязно?

   — Нет.

   — Совсем?!

   — Не знаю я боязни. Боли не боюсь. Хошь, спробуй!

Иван сверкнул зубами, а князь замолк и задумался, глядя ему прямо в глаза и часто мигая. Видно, хотел понять, действительно ли Иван таков, и, кажется, понял, что да, и поверил окончательно. Встал с лежанки, не надевая туфель, прямо в чулках подошёл к Ивану, оказался выше и намного шире его, улыбнулся, похлопал по плечу: раз, два, три, да всё крепче, крепче. А Иван, улыбаясь, закаменел и даже не подрагивал от этих увесистых хлопков. Князь засмеялся:

   — Бес! Каин, говоришь... Истинно, что ль, Каин?.. — Помолчал. — Слышь, а верно, что ль, что ты знатно поёшь?

Пришёл черёд удивляться Ивану: «Вот он, значит, как прост-то? И намёка не дал, что знает!»

   — Хошь послушать?

   — Песни люблю.

Иван похмыкал, прочищая горло.

Тот схватил его за руку:

   — Ну, бес! Не счас. Песне ж время. Сговоримся...

В покое было два многоцветных оконца, в них заглянуло предвечернее солнце, всё вокруг заиграло, запереливалось алыми, голубыми, оранжевыми, зелёными, жёлтыми пятнами, бликами, зайчиками. Кропоткин пошёл к большому столу с бумагами, чернильницей и разными другими разностями, среди которых был и штоф водки, налил из него в серебряный стакан, подозвал Ивана:

   — Ha-ко! От меня.

Каин с удовольствием выпил, хотя в покое было жарко и душно.

   — Эй, кто там? — крикнул князь. Вошёл адъютант.

   — Принеси ему плащ... солдатский, от меня — подарок. Четырнадцать солдат вели дать ныне же. И подьячего Петра Донского. Определён доносителем. Зовётся Ванькой Каином — знай и привечай. За офицера боле не принимай!

V


Небо было синее, чистое, всё в сияющих звёздах, луна большая, тоже сияющая. И дома были синие, и церкви. А снег синевато-белый. А дымы из труб — тёмно-серые, и не поднимались вверх, а лежали над крышами длинными полосами — прижимал мороз. Всё чёткое, ясное, будто это уже Святки и из-за угла вот-вот со звоном, смехом и гамом вывалятся ряженые, запахнет вином и пирогами.

Но никто не вываливался, стояла гулкая тишина, даже собак не было слышно, и кошки не шастали — попрятались, только снег хрустел оглушительно. Идти обыкновенно было невозможно — прихватывало, — лишь трусцой было можно.

Хруп! Хруп! Хруп! Хруп!

Далеко разносилось — сколько сапог-то хрупало! — однако пригрелся, разоспался, видно, народ, ни в одном доме заранее никто не услышал их и не обеспокоился. Да Иван ещё знал и как какая калитка и какие ворота без стука открываются и где в заборах отходящие доски есть. Стучал уже только в домовые двери, и тоже не просто, а по-разному, с пристуками, и по дважды, и по трижды, да с шепотком:

— Тяп да ляп, сыми кляп! — что означало «Свой!».

А то и не стучал, а лишь по-разному присвистывал.

Дверь отворялась, и он вместе с солдатами напором внутрь, быстро командуя на ходу, кому куда. Кричали, чтоб запаляли свет, запаляли сами, а при больших окошках и луна хорошо светила. Люди метались полураздетые, некоторые в одном исподнем, сонные, горячие, пахучие, таращили глаза, ничего не понимая. Были и пышущие жаром бабы в исподнем, их солдаты, гогоча, лапали, щипали, те очумело взвизгивали, пихались. Гам, крик, мат, плач. Хватали, крутили лишь мужиков, всех подряд, как велел Иван. А те, опоминаясь, все рвались из рук и верёвок к нему, крича немо, одними взглядами или в голос: «Вань! И ты?! Чего, Вань, а?! А!?» А потом видели, что он несвязанный и что солдаты его слушаются, — и чумели вовсе, столбенели. А он никому из взятых ничего не отвечал, молчал и особо ни на кого не глядел, даже уходил из покоев, пока их вязали и выводили наружу. В этих домах солдаты, он и подьячий Пётр Донской — маленький, тихий, чернявый, — конечно, отогревались, раза два и выпили помаленьку, и перекусили из того, что оказалось на столах, и вели арестованных в Стукалов монастырь.