Ванька Каин — страница 24 из 61

Стукаловым монастырём в народе называли Сыскной приказ, который располагался на спуске за Василием Блаженным напротив стрельницы Константиново-Еленинской башни Кремля. Там была пыточная и самая глубокая московская тюрьма, подземельная.

Сдадут, значит, арестованных, и рысцой, чтобы не мёрзнуть, за новой партией — всё поблизости: к Москворецкой набережной, за Мытный двор.

Каин был точно бешеный.

   — Давай! Давай! — рта не разевай, будет урожай, — от меня по полтиннику, да с походцем, да с винцом, с печёным яйцом, кручёным кольцом маковым.

То, что весёлый и прибаутничал и про полтинник сказал, солдатам нравилось. Бегали и мимо Берг-коллегии, мимо пушечной батареи, мимо Варварской церкви в новый двор Гостиной сотни. Взяли там во втором этаже в каменной каморе троих купцов не купцов, не поймёшь кого, с целым сундучком золотого позумента, ворованного с позументной фабрики Малютина, что в Санкт-Петербурге. В доме протопопа за Мытным взяли пятерых беглых солдат с ружьями и двумя мешочками серебра. А у ружейного мастера близ порохового цейхгауза вповалку девять человек дрыхли пьяные с пьяными бабами — вертепничали с атаманом Михайлой Бухгеем, а при них мешок серебряной посуды, мешок серебряной церковной утвари и шесть содранных с икон серебряных окладов вызолоченных с каменьями и жемчугом. Пограбили Колотский монастырь, сказал Иван. А за Москворецкими воротами из береговой пещеры-печуры брали бродягу Алексея Соловья.

Москворецкого наплавного моста зимой-то не было, его лишь после половодья на лето ставили, но крайние опорные огромные сваи из берега торчали и край настила на них был — всё обледенелое, лёд толстый-толстый. Так вот лаз в ту пещеру-печуру как раз под этим настилом меж сваями и помещался. Маленький, влезть можно было только на карачках, а вокруг тоже лёд и темно. Иван стал шарить-щупать, нет ли выбоин вроде лесенки, чтобы подняться по льду. Нащупал. Полез. Всунувшись в лаз, крикнул:

   — Эй, Соловей, проснись!

Тишина. Ещё крикнул. Тишина. Солдаты, стоявшие под его ногами, пятеро стояли, говорят:

   — Пусто там. Как там при таком морозе-то!

Тут, на реке, на открытом месте, мороз жёг совсем немыслимо, ещё бы, наверное, чуток, и они все вконец окоченели.

   — Свечу мне! — велел Иван.

Ему подали свечу, он полез в лаз и зажёг её там. За ним ещё двое солдат полезли. А там в земле ход, постепенно расширяющийся и кривой, и в конце конура земляная чуть ли не в рост человека, в которой было уже и не больно холодно, валялась солома, сено, тряпье, чадил масляный, видно, только что зажжённый светильник, стоял глиняный горшок, лежал драный мешок, рогожи, а в углу, привалившись спиной к земляной стене, сидел сухой патлатый кудлатый полуседой старик не старик, не разберёшь кто, на котором было несколько слоёв лохмотьев, сквозь которые всё равно местами виднелась голая коричневая задубелая кожа. Сидел и глядел на пригнувшегося Ивана и двух солдат, улыбаясь. Глаза у него были светлые-светлые, как будто даже белые были глаза. Весёлые. И никакого холода он явно не чувствовал.

Иван ему тоже улыбнулся:

   — Чего ж не отозвался? Кричу, кричу.

   — Хотел, чтоб почтил мой дом самолично, — сказал тот тихо и будто даже радостно. — Я знал, что ты придёшь. — И показал на солдат: с ними, мол.

   — Ну-у?! — Иван изобразил большое удивление, потом усмехнулся: — Тетрадку давай!

Тот задумался, ни на кого не глядя, медленно встал на колени, дополз до другого угла, приник там к какой-то земляной щели и вынул сложенные в осьмушечную тетрадку несколько листов. Протянул:

   — Всё одно возьмёшь.

   — Всё одно. Вылезай!

Несмотря на холод, дух в этой земляной печуре был невыносимо тяжкий, нечистотный. Солдаты полезли назад с большой охотой.

Этот Алексей Иванов сын Соловьёв был из беглых солдат, промышлял воровством белья из зарядьинских бань, а в тетрадку свою записывал имена всех воров и разбойников московских и кто чем из них когда отличился. Каин и Камчатка тоже были в неё записаны. В составленном Иваном реестре числилось раза в три меньше, чем в этой тетрадке.

Всего в эту первую ночь взял сорок пять человек.

VI


Недели через две солдаты, сержант и Пётр Донской аж взмолились, чтоб дал хоть малость отдохнуть, потому что замотал их немилосердно, брал ночами и днями.

Камчатку с четырьмя подельниками, обокравших компанейщика Демидова на пять тысяч рублей, взял. Фабричного Андрея Скоробогатого с семнадцатью подручными, которые чеканили фальшивые деньги. Этих близ Васильевского сада взял. Шайку Лебедя, сильно обокравших на Ордынке майора Оловянникова, и не только его. Шайку у Покровского монастыря с атаманами Казамаем и Медведем, которых было сорок девять человек, и их давно ловили, но никак не могли поймать, и вин за которыми было множество, в том числе большое ограбление подмосковного дворцового села Гжели и десятки смертоубийств, которые, как оказалось, свершил один Савелий Вьюшкин из этой шайки. Он даже не смог вспомнить, сколько же точно убил: вспоминал, вспоминал на допросах в Сыскном, навспоминал, что участвовал в семнадцати разбоях, а скольких именно лишил жизни, так и не смог вспомнить.

В Сыскном же перед Масленицей на Ивана вдруг налетел великан Нелидов. Радостно, как горячо любимого и дорогого, сгрёб в могучих объятьях и загудел набатно, что они с Дуней живут теперь в Архангельске, его перевели туда служить, — Иван уже знал об этом, — и очень по нему скучают, часто говорят-вспоминают, особливо, конечно, его песни, и что он ехал сюда и всё надеялся, что коли разыщет Ивана, то, может, и снова услышит их, а вообще-то он прислан в Москву нарочным и будет отныне часто присылаем, так что, даст Бог, станут видеться, и кто Иван теперь, на какой важной службе, он уже прослышал, и очень рад этому, и ещё больше любит-уважает, и вот ещё-то зачем искал — и протянул Ивану серый мешочек, который тот оставил, уходя от них в то уже дальнее утро.

— Помнишь? Сохранили.

В мешочке было четыреста сорок три рубля серебром.

Иван никогда не считал, не берег, не копил ни денег, ничего другого из добытого. Прокучивал, щедро всегда за всё платил, широко раздаривал, раздавал и лишь какую-то толику рублей и золота и разных драгоценностей отдавал иногда друзьям и знакомцам на сохранение, как Нелидовым, но сколько именно и чего, особо не запоминал, да и не мог запомнить, потому что это случалось чаще всего второпях, на бегу, в большой гульбе, на перепутьях. Но после возвращённого Нелидовым решил всё же повспоминать и подсобрать когда-то розданное, ибо теперь, при этой новой жизни, средств требовалось очень много. И страшно был удивлён, как много оказалось розданного на сохранение-то. Хотя у некоторых и не всё сохранилось, а некоторые под разными предлогами вообще ничего не отдали, у него всё равно собралось более трёх тысяч деньгами, да золотые и серебряные вещи были, да посуда и меховая рухлядь. Даже и думать никогда не думал, что так обогател.

Старый знакомый с Варварки отставной сержант Иван Петров свёл его с варварским же дьяконом, у которого он купил на Варварке же дом. Купил за пятьдесят рублей, совсем не торгуясь, чему дьякон очень удивлялся.

Сержант Петров был в этом деле доверенным Ивана, а потом стал и управителем его хозяйства.

Вообще-то домов было три: большой и два малых, да у ворот срубовая лавка, да конюшня, да сараи, колодец, четыре яблони, вишни, просторный двор. Хорошая усадьба. Такая ему теперь только и годилась. В большом доме две избы: в первой — светлица в семь оконниц с каморкою, печь с лежанкою, кафленные зелёным изразцом, потолок штукатуренный, пол лещадный; во второй избе — ещё светлица в четыре оконницы с печью кирпичной. Стены в обеих обиты травчатой клеёнкой. А меж оными избами — сени с двумя чуланами в две оконницы каждый. Там были кровати, столы, полки, сундуки, укладки. Из малых домов-изб — одна людская человек на десять — пятнадцать, а другая называлась блинной, имела чулан, в ней тоже могли поместиться человек десять. И в лавке у ворот была печка. Крыто всё было тёсом.

Одевался Иван теперь в суконные сюртуки макового или зелёного цвета, туфли носил тоже зелёные, призетовые, шитые серебром. Нашивал иногда и подаренный князем Кропоткиным плащ.

К Пасхе завёл и небольшую собственную команду из хорошо знакомых отборных ребят с парусной фабрики, из училища Посольского приказа, из других мест. Одел их в одинаковые кафтаны серого сукна, и жили они у него на полном его коште, да ещё жалованье платил каждому по полтине в месяц. И приставленную к нему воинскую команду часто кормил и одаривал деньгами. И сержанта. И их офицера. И Петра Донского. И некоторых из Сыскного. Из других приказов и контор.

И заводил и заводил новые знакомства. Заводил напористо, бесцеремонно, особенно среди тех, кого прежде знал мало или вовсе не знал: среди военных в чинах, в духовенстве, среди сенатских, дворян, придворных. Считал, что иначе под его глазом будет только часть Москвы, только воровская, да торговая, да кабацкая с фабричной и прочей мелочью, а надо было держать её под присмотром всю.

И всех забранных стал сначала водить к себе в лавку у ворот — так она называлась у дьякона, который приторговывал в этой лавке церковной утварью, так называли её и они, — только Иван превратил её в небольшую пыточную: с кошками, с плетьми, с колодой, даже с доской с ремнями, наподобие дыбы. Но без огня. Огня никакого не было и истязаний настоящих тоже. Так, потрясут маленько приведённого, если уж очень упрямствует и запирается, врежут разок — другой, да с оттяжкой, чтоб прожгло и опомнился, подумал и открыл то, о чём спрашивают-то.

Но сам Иван поначалу допрашивал мало, больше сидел в стороне и наблюдал, какой страх берёт людей от одного вида всех этих хвостатых плетей, шипов и удавок, и как они неузнаваемо меняются, как извиваются и теряют облик человеческий, и сколькие готовы сотворить что угодно и продать кого угодно, только бы их не трогали, не полосовали, не тянули за руки и за ноги. Господи! Как он тогда ненавидел всех этих бывших своих, как держался, чтобы кого-нибудь не прибить. Поэтому сам поначалу и не расспрашивал, что держался. Никогда не убивал, а тогда бы мог, и не раз, ибо было, было кого и за что. Удержался. И которые во всём сознавались и готовы были выполнять любые требования, делал своими осведомителями-доносителями и отпускал. И Пётр Донской даже не записывал их в реестр. Выжечники, то есть скупщики краденого, которых он стращал, тюрьмою, почти все стали его осведомителями. Ну а которые упорничали до конца, ничего не открывали и ни на что не соглашались, тех Донской заносил в реестр и их вели в Сыскной на настоящий розыск.