Ванька Каин — страница 28 из 61

Проделывали это под общий хохот и хохот самого попа, который вряд ли понимал, что с ним вытворяют, просто радовался полученному рублю и ещё двум бутылкам водки, которые уносил домой.

Иван надеялся, что и она рассмеётся, но она не смеялась, даже потупилась, не смотрела на всё это.

— Так хоть дорогой не сожрёт, домой донесёт. И будочники не отнимут — записки испугаются: неведомо ведь кем писана и для чего...

Попам, докторам и повивальным бабкам дозволялось ходить и ездить по Москве и ночами.

XI


   — Это... баба там пьяная. Пойди!

   — На кой?! — удивился Иван.

   — Бешеная. Кусается.

Посмеиваясь, Монах показал левую руку, которая сверху у запястья была прокушена до крови: кровь тихо сочилась из трёх маленьких дырочек.

   — Зажми. Чего она?

   — Шумела у ворот, валялась. Стал гнать — нейдёт... И вот.

   — С бабой не совладал! Ступай! И боле ко мне с таким не суйся! Ступай!

   — Так бешеная.

Монах всё посмеивался, странно посмеивался и не уходил. А вообще-то был всегда хмур, задумчив, молчалив, послушен, тонок телом, за что и звался Монахом и, кажется, когда то и был им. Когда спрашивали об этом — молчал. Он чаще всех сидел в лавке у ворот за сторожа.

   — Трое гнали — нейдёт.

   — Трое?!

   — Пойди!

Иван видел, что-то таит Монах, что-то там не просто так — исхихикался. Плюнул и пошёл, а тот дорогой сообщил ещё, как она валялась в снегу, как блажила и отбивалась и что теперь уже в лавке, никого к себе не подпускает, точно дикая кошка. Первый раз Иван слышал от него подряд так много слов.

В лавке оказалась Федосья. Растерзанная, всклоченная, с выбившимися волосами, белая как мел, с дико горящими глазами, сидела на скамье у дальней стены, прижавшись к ней спиной, ощетинившись, с поднятыми, скрюченными как когти руками. Шуба распахнута, шуба богатая, тёмно-зелёного бархата, шитая цветными шелками, платок еле держится, платок золототканый, кунья шапка валялась в стороне на полу. А четверо его молодцов стояли напротив на отдалении, перебрёхивались с ней, скалились, посмеивались. С тем же и к нему:

   — Гляди!

Наверное знали, кто она ему, и Монах наверное знал — оттого и веселились. Рассвирепел и тихо выдохнул:

   — Пшли!

Когда дверь закрылась, подошёл к ней, тронул щёку:

   — Чего ты?

Она правда была пьяная, от неё пахло. Не дёрнулась, не отстранилась, лишь зажмурилась, болезненно скривилась, видимо опоминаясь и стараясь прийти в себя, выдраться из хмеля. Долго так жмурилась, трясла головой, а потом подняла веки и такой полоснула его болью в глазах, что он даже опустил руку. Надсадно вымолвила:

   — А как теперь тебя ещё достать?.. И ещё напьюсь.

«Всё нарочно, чтоб меня достать!» — восхитился он.

   — Молодец!

   — Сколь не виделись-то!

   — Небось слыхала, женился я.

   — А как же я?!

В глазах уже не боль, а жалобная мольба. Стало жалко её.

   — Пока не чуметь, подождать, потерпеть.

   — Чего?

   — А чего хочешь-то?

   — Тебя. Чтоб о душе моей вспомнил, говорила же.

   — Вот малость и подожди — всё будет впереди.

   — Как?

   — Как было, так и будет.

   — Как?!

   — Как! Как! Наперекосяк! Потом поперёк, потом внаскок, потом плашмя, потом стоймя, потом как пожелаешь — сама ведь знаешь.

Заботливо поправил ей платок, прижал голову к животу своему, и она крепко вцепилась в него обеими руками, долго не отпускала.

   — Не счас! Не счас!

Стала оправляться. Поднялась. Глаза были дурные, шалые, полыхающие, взглядывала — жгла, и всё к нему, к нему, норовила потереться, прижаться, пришлось держать, пришлось косточками хрустнуть, чтоб опамятовалась. А она ещё пуще, и уж глаза прикрыла, и ноздри ходуном. Зашлась! Вовсе зашлась во хмелю и безысходной боли. Даже тряханул её:

   — Завтрева! Завтрева!

   — Там?

   — Там.

   — Гляди, Иван! Я про душу не зря, гляди!

XII


Думал, что у князя гости и он снова позвал его петь. Дважды уже звал домой, и в первый раз в глазах Кропоткина были слёзы, и он долго ахал, а потом, продолжая ахать, стукал его со всей силы кулачищем в плечо и в бок, что означало у него высшую похвалу и благосклонность. В приказе делал то же самое, и все знали: чем сильнее удар, тем, стало быть, и больше похвала и расположение.

   — Женился, сказывали?

   — Да.

   — Из каких взял?

   — Из весёлых.

   — Ишь! — ухмыльнулся князь. — Скажи, солдат-то тебе не мало? Не добавить?.. Про усердие знаю. Хвалю! Награждение получил?

Иван подтверждающе склонил голову, пряча едкую улыбку, ибо награждение это было в пять рублей. Пять рублей почти что за год службы! И больше ни копейки. И жалованья никакого. Правда, он и не просил, но сами-то чего думают, сами-то все на жалованье, и у него, у князя, сказывали, чуть ли не под тысячу в год. При его-то богатствах, вотчинах, крепостных.

   — Скажи, Немецкую слободу знаешь?

   — Всю Москву знаю.

   — Ой ли!

   — Как есть.

   — Головинский дворец тоже знаешь?

   — Да.

   — Скажешь, и в нём бывал?

   — Бывал.

   — Бывал?! — не поверил Кропоткин. — Где? Где именно, скажи?

   — В лабиринте, в крытых дорожках, в главном доме, в зале со стенами в голубом шёлке и в том покое, где чёрная кожа позолоченная. Дальше сказывать? Иль про дворец Лефортов желаете: про белый покой, где морские виды в чёрных рамах висят и маленькие корабли на верёвках к потолку прицеплены.

Поражённый князь сколько-то времени только озадаченно зыркал на Ивана, пыхтел и молчал.

   — И ныне мог бы в Головинский проникнуть?

   — Нужно? — с дурашливой готовностью воскликнул Иван.

Князь махнул рукой:

   — Бог с тобой!

В Немецкой слободе в Головинском дворце на Яузе весь этот год начиная с февраля жила императрица Елизавета Петровна. Торжественный въезд её в первопрестольную из Петербурга состоялся февраля в двадцать восьмой день. В золочёной карете, запряжённой восьмёркой высоченных белых коней. По бокам ехали лейб-кампанцы — гренадеры роты Преображенского полка, которая возвела её в минувшем декабре на престол, за что Елизавета Петровна всем им, не имевшим дворянства, даровала его, одарила крепостными и чинами. Следом за ними ехали камергеры, за камергерами камер-юнкера, камер-пажи, камер-фрейлины, то есть все её личные придворные чины, потом наследник престола, великий князь Пётр Фёдорович, племянник императрицы, привезённый незадолго до того из немецкой Голштинии, за ним его придворные, потом сенаторы, сановники и иные высочайшие чины и особы — сотни и сотни карет в золоте, в зеркалах и серебре, в парчовых и бархатных попонах на породистых лошадях, в наборных сбруях с многоцветными кистями и пышными султанами. Много часов двигались через Москву, с Тверской через Китай-город на Мясницкую, под перезвон всех колоколов, через пять богатейших триумфальных ворот, последние из коих были уже за Яузой у Головинского дворца.

Иван видел всё с начала до конца, немного видел и государыню, радуясь вместе со всеми, что она так бела и хороша собой, так весела, так ослепительно нарядна.

Головинским тот дворец назывался потому, что был когда-то построен любимцем царя Петра адмиралом Фёдором Головиным, но уж давным-давно принадлежал государям, как и бывший дворец генерала Лефорта, стоявший по Яузе чуть выше.

Гвардейцев с её приездом в Москве объявилось видимо-невидимо, во всех кабаках они, во всех Герберах, рядах, цирюльнях. Наглые, особенно лейб-кампанцы, чуть что — за шпаги или в кулаки. Но вскоре начался Великий пост, в Москве запретили всякий большой шум и быструю езду и даже отбирали особо лихих коней, было несколько случаев, уводили в царские конюшни. Пасху Елизавета Петровна встретила в селе Покровском, службу стояла в только что отстроенной там новой церкви. Двадцать третьего апреля переехала в Кремль, где двадцать пятого было необычайно пышное и торжественное коронование при стечении несметных толп народа, таких несметных, ликующих и хмельных, что кое-где случились давки, и в одной из них даже Ивана прилично помяли, только крякал да изворачивался. Однако государыню издалека опять же видел — в горностаевой мантии и золотом венце, и ближнюю её сияющую, сверкающую свиту видел. А двадцать девятого апреля императрица вернулась в Головинский, и там начались бесконечные балы и маскарады, на которые вечерами съезжалась вся московская и вся понаехавшая из Петербурга и из губерний знать. Огни горели до утра. Иллюминации и фейерверки устраивались каждую ночь. И музыка гремела до утра почти ежедневно всё лето и осень и вот уже и зиму. Перерывы были лишь трижды: когда государыня ездила на богомолье, дважды в Троице-Сергиеву лавру. В первый раз, летом, даже и не ездила, а ходила туда пешком, все семьдесят вёрст прошла за две с лишним недели. Экипажи ехали впереди и позади, передние ставили по пути шатры для её отдыха, для спанья, для еды, для многочисленной свиты...

   — Скажи, ну а как бы ты туда лез, ведь на каждом шагу гвардейцы?

   — Иль хочешь со мной ремеслом поменяться?

   — Ну ты и бес!

   — Что там украли-то?

   — Отколь знаешь?! — дёрнулся князь и поднялся. — Отколь?!

   — Да от тебя. Дурак ведь догадается, когда такое выспрашивают, да не в приказе, а на дому, чтоб никто не знал. У самой государыни, что ль, что спёрли?

Кропоткин не верил, что Иван просто догадался, уставился на него обеспокоенно-подозрительно, весь набычился, но тот был слишком серьёзен, глаза ясные, без хитрости. Поверил.

   — Не-е-е, в камергерской.

   — Что?

   — Серебра несколько. Две шубы. Шкатулка с драгоценностями.

   — Всё разом? Из одного места?

   — Не знаю. Сказывали... дай вспомню!., будто не из одного, а разом ли, речи не шло. Спрошу! Сказывали, из своих-де покрасть никто не мог.

   — Уверены?