Ванька Каин — страница 35 из 61

   — Гора — это... особое.

Криво ухмыльнулась: за дурочку, мол, считаешь. Помрачнела и повторила:

   — Всё, что ли? Честно скажи!

   — Опять двадцать пять! Говорил же...

   — Но ты! Но ты... ты меня-то пойми! Не могу я так... ждать и ждать — и маяться! Не могу больше! Пожалей ты меня! О душе-то моей подумай! Прошу!

Никогда не была такой раздерганной, несчастной, вся ходила ходуном, как будто корчило даже её слегка, и вроде сглотнула слёзы, и он опять сильно пожалел её и прижал, гладил, и она обмякла, успокоилась, а он говорил:

   — Ну что ты! Что ты! Я о душе твоей теперь только и думаю. Но ты ведь тоже только сулишь, манишь, дразнишь — открою, открою — ахнешь! Сколько уже сулишь!

   — Думаешь, это легко — решиться-то?

   — Ну вот опять! Что уж за диво такое в душе твоей, что решиться не хватает сил?

Улыбался, всё сильнее прижимая её к себе и развязывая, расшнуровывая сзади её платье, и она стала сама рьяно высвобождаться из него.

   — Хитришь, лебёдушка!

   — Не-е-еее! Не-е-еее! — успела ещё страстно прошептать она до того, как они покатились в горячий омут, из которого не выныривали долго, долго, а когда всё-таки, вконец опустошённые, вынырнули, она полежала, полежала, затем села спиной к стенке на кровати, прижав к себе и обхватив руками ноги, закрыла глаза и сидела так неподвижно и напряжённо долго, долго с напряжённым лицом, брови были сведены мучительной думой — и он не мешал ей. Не издавая ни звука, оделся, потом лишь пошуршал и поцвиркал огнивом, раскуривая трубку. Наконец уставилась на него тяжёлым пронзительно-испытующим взглядом и медленно твёрдо проговорила:

   — Продолжится у нас — откроюсь! А не продолжится — незачем. Продолжится всерьёз — в следующий раз откроюсь. Согласный?

   — Так — так-так! — кивнул.

   — Не-е-ет, ты твёрдо скажи: согласный? или опять будешь тянуть лыко-мочало без конца и без начала...

Твёрдо, с клятвой сказал, что согласный и что изведётся теперь, ожидаючи следующего раза, ибо правда хочет узнать, что за аховая тайна у ней. И не врал, в самом деле было интересно, чем это она решила ещё его огорошить и привязать к себе окончательно. Ибо вообще-то, несмотря на все данные ей обещания, он, конечно же, давно разведал о ней всё, что мог и считал, что больше за ней ничего нет и быть не может. Знал, что купец тот Сапожников — её сожитель или первый полюбовник, а он, Иван, выходило, — второй. И дом новый на Черкасских огородах на его деньги выстроен, он — хозяин. Знал, что народу там бывает немало разного, в том числе из офицеров, из приказных, её отец и мать и брат. По коммерции же за Сапожниковым, за её отцом и за другими мелькавшими там купчишками ничего тёмного не сыскалось, и за сгинувшим невесть куда её Иевлевым тоже никаких хвостов не обнаружил — и потому никем не заинтересовался. Знал и что юрод немтырь Андреюшка по-прежнему часто там ночует. В московских достаточных домах это было в заведенье, считалось святым делом: привечать таких людей, в некоторых их собиралось по нескольку. А днями сей Андреюшка чаще всего обретался на паперти церкви Николы Чудотворца в Столпах, что в Армянском переулке. Иван видел его там много раз, но тоже ничем в нём не заинтересовался. Были юроды, калеки и нищие просто невероятные, жуткие, глаз не оторвать, а этот жилистый, длинноволосый, с хилой бородёнкой всего лишь негромко мычал да раскачивался полуголый в одном и том же драном рубище летом и зимой, а когда к нему подходили, замолкал, очень внимательно слушал, что ему рассказывали, о чём спрашивали или просили, и потом внятно мычал похожее на слова: «Жди!», «Молись!», «Уйди!», «Брось!», «Будет!», «Нет!», «Пройдёт!», «Верь!»... Пророчествовал.

VI


Сговорился встретиться с ней лишь через три дня на четвёртый. Потому что предстояло несколько взятий, и два больших и опасных. И ещё он искал и людям своим велел искать по Москве Камчатку, мелькнувшего у горы, но тот никак не находился. И ещё опять нагрянул Нелидов, и они условились посидеть как следует. И посидели у Ивана дома вместе с Ариной, в которую великан рейтар тоже сразу безумно влюбился и громыхал-сокрушался, что не встретил её раньше своей жены и раньше Ивана — непременно бы перехватил и женился. Иван видел, как Арине нравятся эти восторги, и вовсю подыгрывал, поддакивал Нелидову, чем привёл её уже в полное блаженство. И конечно же, пел, но не очень много, хотя рейтар просил и просил. А в разговорах поинтересовался, не слышал ли Нелидов, как в их краях, на Каргополье, сожгли в церкви человека. Тот не слышал, но что иконы на Севере воруют сильно, знает, и знает, что в основном воруют иконы древние, старого письма, и что очень даже могло быть, что из-за этого сожгли человека и что он, конечно, порасспрашивает о таком случае и к следующему приезду непременно что-нибудь да разузнает, может не сомневаться.

И ещё Иван хотел повидать в эти дни обер-секретаря их приказа Воейкова.

Часть украденного в Головинском дворце-то Иван нашёл: две шубы и шкатулку, правда, некоторых драгоценностей в ней уже не хватало, но немного. Украл шубы и шкатулку один из дежуривших там гвардейцев, на продаже драгоценностей его и взял. А кто украл серебро из столовой — не нашёл. Но всё равно считал, что за гвардейца ему будет награждение. Однако пока не было.

И прошение об определении ему жалованья в Сыскной приказ подал, и месяца через два поинтересовался у канцеляристов, не видали ли они этой его бумаги, те сказали, что все подобные прошения идут через обер-секретаря Воейкова; тогда спросил Воейкова, когда тот подал прошение князю, а маленький гладенький Воейков озабоченно нахмурился, потом морщился, прикрывал лоб маленькой мягкой ручкой — вспоминал, вспоминал, но никак не мог вспомнить о такой бумаге, хотя один из писарей, бывших поблизости, назвал даже дни, когда передал её ему. Наконец вроде вспомнил, согласно закивал и пообещал, что завтра же, послезавтра её разыщет — может, уже и решение есть! — а нет, так напомнит князю и скажет всё Ивану. Но прошли дни, недели, потом месяц, ещё и ещё, а Воейков молчал, и кругленькое розовое личико его при встречах с Иваном сияло всё веселей и задорней: чего ж ты, мол, не знаешь, что ли, что полагается? Иван отвечал ему тоже усмешкой, про себя всякий раз при этом повторял: «Пошёл-ка ты!»

На сей раз повторилось то же самое.

VII


Хозяин «их квартиры» прибежал и известил:

— Пришла!

А она там уже в постели. Улыбается. Манит без слов.

«Ладно, без слов, так без слов! Проверяет, хочу или не хочу».

Долго проверяла. Надоело. Больше не хотел, как ни извивалась, как ни кусалась. Потом затихла. Лежала, лежала, наконец встала и пошла в рубахе босая по комнате. Пошла кругом. Пошла быстрей и быстрей, и всё ближе и ближе к центру комнаты, будто её что-то туда тянуло и что-то кружило всё сильней и сильней. Раскинула руки. Надулась колоколом и зашуршала, загудела, запосвистывала негромко её рубаха и полетевшие кругом волосы. Уже не стало видно её лица, лишь смазанное белое крутящееся пятно. И ниже такой же белый широченный круг из рук. Колокол гудел, посвистывал всё шибче, и в этот звук вошёл какой-то ещё, мало поначалу различимый, слабый, но постепенно крепчавший и оказавшийся её голосом, но совершенно неузнаваемым, каким-то утробным, с подвывом. Различил наконец и слова: «Ду-у-уххх Свя-а-а-то-о-й-й со-о-ои-иди-и-и на-а-а ме-е-ня-я-я!» Повторяла и повторяла их всё яснее, всё истовей, нисколько не задыхаясь, хотя кружилась, казалось, ещё сильней, обдавая его то прохладой ветра, разносимого полотняным колоколом, то пахучим теплом распалённого бабьего тела. Волосяной крут с посвистом, белый узкий высокий, белый широкий узенький. Голова вдруг запылала, в глазах поплыло, но он отчаянно зажмурился, тряханулся, и пошло просветление, чтобы ещё цепче, ещё жаднее вглядываться в это бешеное кручение, ни о чём не думая и чувствуя только, что оно, она, Федосья, превратившаяся в этот шуршаще-гудяще-посвистывающий, подвывающий полотняный ветродуй, всё сильней, всё властней тянет его к себе, в себя, как в колдовской водоворот, подмывает ринуться и закружиться так же дико рядом с ней, тоже с подвывом призывая сойти на них Святой Дух. Удержался и усидел лишь потому, что увидел за окном брызнувшее вдруг яркое солнце. Солнце — и это! Стал трезветь, всё больше и больше поражаясь и не понимая, как у неё до сих пор не закружилась голова, как она не задохнулась и не падает обессиленная — ведь сколько уже кружится, сколько подвывает-молит, пусть и намного слабее и тише. Видел, что это уже в полном забытьи, что это радение, истинное радение, про которые не раз слышал, но прежде никогда не видел.

Наконец остановилась, вся опавшая, обвисшая, с закрытым волосами лицом, с тёмными большими пятнами пота на рубахе, ничего не видя, еле держась на ногах, качаясь; молча покачалась, покачалась и вдруг слабым голосом, слабым-слабым завела ещё:

— О-о-о-о! О-о! Молю и красное солнце — возмолись Царю небесному! О-о, млад светел месяц со звёздами! О-о, небо с облаками! О-о, грозные тучи с буйными ветрами и вихрями! О-о, птицы небесные и поднебесные! О-о, синее море с реками и малыми озёрами! Возмолитесь Царю небесному! О-о, рыбы морские и скоты польские, и звери дубровные, и поля, и все земнородные! Возмолитесь к Царю небесному об откровении, о сошествии Духа Святого, благословенно-о-ого-о-о-о!

Она не пела — не осталось сил! — просто протяжно выговаривала, но с такой истовостью и надрывом, что Ивана словно стрелы пронзали с каждой новой фразой — так это было глубоко душевно и щемяще.

Потом совсем уже тихо, захлёбываясь, быстро, быстро забормотала:


Накатила благодать,

Стала духом обладать!

Накати-ка, накати,

Мою душу обнови-и-и!

Дух, Свят Дух,

Кати! Кати!

У у-ух-х.


...И, мягко, бесшумно осев, завалилась навзничь на пол, широко раскинув руки, с закрытыми глазами, и надолго, надолго замерла с опавшим, измученным, но сияющим, светящимся лицом; то ли что-то в ней продолжалось, то ли приходила в себя, отдыхала, то ли мигом уснула. Дышала прерывисто и всё тише и тише.