Ванька Каин — страница 42 из 61

 — Приведите! — велел Иван.

Из соседнего покоя к распахнутой двери подвели худенькую бесцветную девку лет семнадцати, испуганно прижимавшую к груди крепко сцепленные, побелевшие на косточках руки. Белёсые волосы, бескровные губы, застывшие светлые глаза, непонятного цвета сарафан-синяк на ней, сильно линялый, белёсый.

«Худосочная, пугливая! Всё расскажет», — решил Иван и спросил:

   — Отец есть?

Та не ответила, будто спрашивали не её. Повторил вопрос и опять не получил ответа: стояла совершенно безучастная. Вопросительно глянул на жирного: не глухая ли? Тот довольно улыбался, помотал головой:

   — Не глухая, нет. Но вишь какая.

   — Тебе она кто?

   — Племянница.

   — Родная?

   — Двоюродная.

   — Отец есть?

   — Есть.

   — А мать?

   — Тоже.

   — Пошто ж забрал её... у них?

   — В прислужницы.

   — В прислужницы?! Сколько ж их у тебя? Считал?! — Показал в соседний покой, полный разными девками, и бабами, и мужиками, многие из которых совсем не походили на дворовых прислужниц и прислужников.

   — Много, — сказал Иванов, не уточнив, однако, сколько же именно.

А Иван подумал, сколько стоит прокормить такую ораву и где он берёт на это деньги. А глядя на худосочную Марью, мысленно переодел её из линялого сарафана в чёрный, глухой, с рядом частых прорезных круглых серебряных или оловянных пуговок сверху до полу, как одевались девки и бабы за Керженцем, — получилось один к одному: там многие тоже казались совершенно бесцветными и безучастными ко всему.

Взял со стола кошелёк с деньгами, брошенный туда в мордобой, сунул в карман и велел молодцам увязать в парчовую скатерть кучу дорогих вещей и унести с собой.

Иванов весь заходил ходуном, не сводя с происходившего снова наливавшихся бешенством глаз. А Марья его как стояла безмолвно, ни разу даже не переступив с ноги на ногу и не опустив крепко прижатые к груди руки, — так и стояла, совершенно бесстрастно уставившись на увязывавших узел молодцов.

   — Девку с собой! — велел Иван.

   — Че-во?! — испуганно выдохнул жирный и качнулся, рванулся опять к Ивану, но, опомнившись, всё же удержался, только подался, вытянулся весь к нему. — Как?! Зачем? Погодь! Говорю — погодь!

Засопел, зачмокал.

Но Иван помахал, чтоб уводили.

   — Погодь! Погодь! — заблажил, опять протягивая к нему раздутые белые руки и пытаясь остановить уводивших.

А она словно его и не видела и не слышала, как во сне уходила из горницы.

В его же круглых глазах даже блеснули слёзы.

   — Погодь, говорю! Вишь какая! Занеможет! Не уводи! Христа ради! — И всхлипнул громко, всё больше испуганно студенисто колыхаясь и дрожа. — Не уводи! Сердце-то есть у тебя, окаянный!.. Лютуешь! Ну погоди! Погоди! Погодь, говорю! Стой!

Дрожал, плакал, всхлипывал, торопясь всё-таки уломать, уговорить Ивана оставить девку:

   — Стой! Вишь какая! Пожалей! Заплачу!

   — Чего?

   — Ну... это... давай сговоримся.

   — Сколько?

   — А сколь хоть?

   — За девку?

   — Говорю же.

   — А за владение землёй за Можайском? Закон знаешь? Ты — черносошный, прав на землю не имеешь...

Тот мгновенно перестал дрожать, и глаза прямо на глазах высохли и стали колючими, и ни единого всхлипа — менялся молниеносно. Но про землю опять вроде мимо ушей прошло.

   — Счас бы и дал, да правда эти одиннадцать рублёв последние. Завтра принесу, сколь скажешь. Добавлю. Сколь надо-то? Вы ж барахлишка рублей на двадцать тоже... того... Завтра точно дам. Соберу и принесу!

   — Принесёшь — получишь девку. И подумай, Иванов, про всё, про что спрашивал. Про всё!

   — Сколь хошь-то! Сколь? Много не соберу, не смогу, беден. Сколь, скажи?..

II


Вечером занялись девкой.

Иван даже привёл в свою пыточную Арину, попросил, чтобы начала спрашивать она и как можно добрей, участливей, по-бабьи, а он будет пока молчать. Ибо девка, мол, не простая, может быть, не в себе, припадочная или кликуша, а может быть, и что похитрей — он чуял это, и чем больше видел её, тем острее чуял. Кроме них, в пыточной сначала никого не было, и к пыточным орудиям её посадили спиной, горела одна свеча, девке дали кружку квасу, и Арина просто стала расспрашивать её про Каргополь, там ли она родилась и что это за город, верно ли сказывают, что на озере, что красивый, с большими храмами и каменными домами, и что у тамошних коров больно-де вкусное, совсем особое, лугового вкуса молоко, а коровье масло и того вкусней и особенней. И пока про родных, про озеро, про город и храмы что спрашивала, девка больше молчала да несколько раз кивнула, да раза три-четыре «нет» и «да» из себя выдавила, а как про молоко и масло пошло — вспомнилось же Арине! — вдруг ожила, лицом бесцветным просветлела и даже вроде тень улыбки по нему пробежала, и сказала, что московское масло и «в сравненье с нашим не идёт. Наше сладкое, травно-духовитое, а здесь — тьфу!». Головой тряхнула и стала неторопливо, коротко, тихонько отвечать на другие вопросы: что жила-де в самом Каргополе, отец — валяет валенки, бывала и в ближних деревнях, но мало, в той, про которую спросил Иван, не бывала и не знает, где она, а про сгоревшего в церкви человека был слух, но никаких подробностей не знает; сгорел, и всё. Но как только стали спрашивать про дядю этого, так опять лишь «да», да «нет», да «не знаю», а потом лишь кивки или мотания головой, и наконец совсем замолкла, снова стала безучастной ко всему. Это когда Иван про приход, в котором жила, стал спрашивать и часто ли бывала в церкви, и не было ли служб прямо у них дома.

Ни на один вопрос больше не ответила, хотя спрашивали опять не о главном, а о разных разностях, и Арина ласково уговаривала, что ей нечего бояться, её не тронут, если даже и было что за ней недозволенное, но она сама об этом расскажет.

— Было, что ль?

Молчала.

Арина ушла.

Её место заступили Парыгин, Фёдоров и Рябой — заплечных дел мастер у Ивана. Тоже уговаривали и обещались не трогать, если нет, какой веры сама, и отец с матерью, и дядя её с домочадцами. Молчала. Стращали, показывали плети, кошки, колоды и прочее пыточное. Потом ожгли несколько раз кошкой. Заскулила тихонько и поприкрыла глаза, но молчала. Дали покрепче и к виске стали готовить, показали ремни и как будут вздёргивать. И вздёрнули не шибко, её скулёж превратился в тоненький вой, глаза уже совсем не размыкались.

Но молчала.

Ночью дали ей отойти, отлежаться на соломке, подумать, а утром снова уговаривали, обещали сразу отпустить, если покажет всю правду про раскол, к которому, как они уже знают, причастны. Но безрезультатно. И опять стали истязать, да посильней, она истошно пронзительно завизжала, но вскоре этот визг опять перешёл в тоненький вой, с мучительно стиснутыми глазами, и Ивану показалось, что она сама, независимо от боли, делает своё состояние.

Молчала.

«Во девка!»

Прибежал её дядя. Опять яростно-кипящий, но изо всех сил держался. Чмокая, сказал, что больше двадцати рублёв дать никак не может и те выклянчил в долг у товарищей, счас пойдёт соберёт, если Каин согласный. Только бы отпустил девку!

   — Небось истязаешь? — спросил-выкрикнул со страдальческим ужасом на лице. — Пожалей! Недужная! Боюсь за неё!

И сыпал, сыпал словами, тряс студенистым животом, почти бабьими вислыми грудями, щеками и зобом. А о земле и ни о чём другом, о чём вчера шла речь, ни слова, ни полслова.

Н стал очень противен Ивану. Да и девка была из редких, с какими можно возиться без конца, и толку всё равно не будет. Махнул рукой:

   — Ладно, двадцать!

В то, что тот будет их собирать, конечно, не поверил, спросил, когда же ждать.

   — Говорю, нынче. Нынче ж!

«Очень уж торопливо сказал, как обрадовался, что согласился», — вспоминал потом Иван.

   — В харчевне на Мясницкой, угол Фроловского переулка, могу передать. Знаешь харчевню-то? Близко там буду. Перед вечерней или позже.

Сговорились и встретились, когда там уже горели плошки и свечи и было много закусывающих и выпивающих, и Иванов, как и обещал, передал Каину двенадцать рублёвиков и восемь рублей мелкими, прочмокав при этом, что ведь ещё одиннадцать рублёв было и барахлишка рублёв на двадцать, на что Иван сказал:

   — Моли Бога, а то бы я свёл тебя и твою племянницу в Тайную канцелярию, А теперь дома будет.

III


Через три дня ранним утром его срочно вызвал в Сыскной судья Сытин — член приказа и асессор.

Лицо имел костистое, заострённое, нижняя челюсть чуть вперёд, глаза выпуклые в глубоких глазницах, рот широкий, узкогубый с жёлтыми, крупными зубами, которые он постоянно показывал, потому что постоянно щерился — улыбался. Фигура же была сутулой, сухой, тоже заострённой, руки длинные, с длинными скрюченными, постоянно двигающимися пальцами, будто он всё время что-то плёл перед собой. Чистый паук.

   — В знак приятельства нашего почитаю долгом предостеречь: обстоятельства учинились зело опасные.

   — Что такое?

   — Да вот! — Подцепил на столе бумагу, не давая, показал Ивану, что она вся исписана, и, откинувшись на стуле, стал читать жалобу жирного Иванова, поданную нынешним же утром, в которой подробно рассказывалось, что творил Каин в минувшие дни с ним и с его племянницей и как потом вымогал выкуп, то есть писал, что не сам предлагал деньги, а Каин их требовал, истязая племянницу, и он вынужден был согласиться, но передал выкуп нарочно при свидетелях — харчевнике и ещё двоих, — чтобы вор и разбойник Каин ответил наконец за свои великие бесчинства, грабежи и измывания над невинными людьми, от которых стонет вся Москва.

Крепко была написана бумага, и подписи харчевника с Мясницкой и ещё двоих каких-то имелись.

«Как не почуял ничего в харчевне! — укорил себя Иван, но в общем-то не обеспокоился. — Пустяки!»

Однако в углу комнаты за отдельным столиком над чистыми листами бумаги с пером в руках застыл длинноволосый протоколист, изготовившийся писать.