шафрановые, голубые, синие, изумрудные, чёрные, белые, салатные, понебленные.
И всё шумело, гудело, звенело, кричало, грохотало, визжало, ревело, блажило.
И разносило вокруг все мыслимые и немыслимые запахи. И духоту разогретой замутнённой воды разносило. И её вечерние и ночные благостные прохлады.
На многие версты выстраивались со своими товарами эти суда и судёнышки вдоль обоих берегов, да не в один, а в два, в три, бывало, и в пять рядов, перекидывая с борта на борт ерзающие, гнущиеся, скрипучие сходни и сходенки, по которым даже и ночами при свете луны и факелов бегали и бегали тяжело, громко дышащие и редко перекликающиеся грузчики, тысячи грузчиков, переправлявших товары на берега, в сотни рядов из постоянных и временных, тут же в эти же дни подновляемых или починяемых, или даже только строящихся кирпичных и деревянных, а то и лёгких лубяных, жердяных да парусиновых лавок, амбаров, погребов, палаток, ларей, навесов, шалашей, трактиров, харчевен.
Десятки тысяч продающих и покупающих, и, конечно же, не одна такая же, как Иванова, ватага ворующих и неизвестно что ещё делающих и зачем сюда пожаловавших, но тоже от восхода до заката крутящихся, снующих в этом необъятном бурлящем, гудящем, а то и ревущем, пахучем, вонючем муравейнике, который в безветрие окутывало удушающее, изматывающее раскалённое марево песчаной волжской пыли. Ведь в Макарьеве всё стояло на песке, песок от восхода до заката месился и месился десятками тысяч ног, колёс, копыт, ящиков, тюков, корзин, поклаж, вязок, мешков.
Иван видел здесь купцов маклебурских, и гамбургских, и парижских, и персидских, и китайских, из Бухары, с Кавказа, не говоря уж про своих — про русских, татар, черемису, корел. Англичанцев тоже видел. И турок. В свете, наверное, нигде не сходилось столько народов, сколько в этой песчаной волжской низине. Слышал, что до преподобного Макария тут вовсе пустынное место было с маленьким озерком, прозванным Святым, что теперь у стен монастыря навроде пруда.
И столько товаров, сколько здесь, больше нигде не видел. Прежде всего жита: ржи, пшеницы, ячменя, овсов. Большинство барж, да расшив, да белян у берегов — с ним, с житом. Дальше — лес. В наличии-то вроде и не больно много, но сговоры-то какие! Все бессчётные плоты по Волге, по Каме и другим рекам от весны до осени — все здесь сговорены. Дальше — шерсть, пряжи, мануфактуры. Может быть, их даже было больше, чем леса; китайских и персидских, фряжских и бухарских, немецких и иных сукон, шелков, полотен, парчи, бархатов, атласов, батистов и прочее, прочее. Дальше — чай: огромные тысячи рыжеватых и серых лёгких тюков и тючков из особой мешковины и рядна с несравненно пахучим китайским чаем, цена на который была главной на Макарьевской ярмарке. Когда так завелось, Иван не знал, но каждый год тут перво-наперво устанавливалась цена именно на чай — в зависимости от того, сколько его завезли и какого, — а от неё и на всё остальное: в цену целого чайного тюка, в две, три и больше, в половину цены и меньше. Дело в том, что только отсюда он шёл во всю Россию, на Кавказ, во многие страны Европы. Дальше — пенька, воск, сало, железо, соль, несравненные азиатские и персидские ковры, кошмы и войлоки. Посуда медная, оловянная, фарфоровая, глиняная и стеклянная. Одёжа какая только душе угодно, от стоптанных опорок до собольих шуб и салопов, и любые меха поштучно и сороками, любые вина от кислых рейнских, французских шипучих и бордо, до двойных русских водок и ставленных медов рябиновых, померанцевых, можжевеловых, малиновых, сливовых, черничных, брусничных, ежевичных, клюквенных, с редькой. Любая рыба на вес, связками, пудами, возами, бочками, кадками, кадочками, хоть свежая, хошь солёная, хошь вяленая, хоть сушёная. И икра любая, красная и чёрная белорыбья, и щучья, и иная. Любые кожи от яловых и романовских овчинных до нежнейшей ярославской юфти и кремовой венской лайки. Бесподобное кавказское серебро. Всякие восточные сладости и пряности. Колокола: целый колокольный ряд был с узорными многопудовыми, с какими хочешь поддужными, настольными, боталами, шаркунами, бубенцами, бубенчиками. И оружейный ряд. Игрушечный. Иконный. Съестной. Амбары с книгами, с пуговицами, с зеркалами, с кружевами рязанскими, балахнинскими, фламандскими, из французского Валансьена. ..
VII
Основной торг шёл поутру, пока не наваливалась жара. Но Иванова компания пошла на дело ближе к полудню, когда солнце уже всё нажарило, разморило, все поустали, подумывали об обеде, а кто-то и о закрытии на перерыв.
Иван шёл с Тощим, Камчатка с Солдатом и Пилой, а Жузла с Тульёй. Все по отдельности, будто чужие, незнакомые, но недалеко друг от друга, постоянно переглядываясь и подавая приметные только им знаки головой, лицом, руками. Миновали персидские лавки, возле которых на ковриках, постеленных прямо на землю, торчком сидели безразличные ко всему, будто спящие с открытыми глазами персы. Четыре подряд. Два в совершенно затрапезных засаленных халатах неопределённого цвета, но с мелко завитыми, сильно начернёнными прямыми бородами, сильно начернёнными бровями и накрашенными ярко-красной краской ногтями. Ото всех несло дурманными терпко-пряносладкими благовониями.
Иван показал, чтоб шли дальше. А дальше, в конце этого ряда, был большой армянский амбар, набитый свёрнутыми в трубы коврами и мешками с изюмом. Там хозяйствовали два шибко носатых армянина — повыше и пониже. Который повыше, перекинув через плечо кожаную сумку, как раз куда-то пошёл, в амбаре остался низкий, у которого лицо, казалось, всё состояло из одного невероятно кривого хрящеватого носа да двух выпуклых коричневых глаз по сторонам. Иван, Жузла и Тулья пошли за высоким, а другие лишь отдалились маленько от амбара. Высокий прошёл почти всю ярмарку до съестных рядов и накупил там баранины и говядины, и только расплатился и двинулся назад, как Жузла тут же между прилавками и в народе ухватил его за рукав и благим матом завопил:
— Кара-а-ау-ууул!
Жузла был жилистый, цепкий как репей, скуластый, со свирепыми раскосыми глазами, со свирепым желтозубым оскалом. Похож и на татарина, и на чувашина.
Армянин перепугался и, вырывая руку, тоже заорал:
— Че-го?! Че го?! Панымаешь! Чего хватал?!
Жузла ещё пуще:
— Кара-а-у-у-ул! Укра-а-ал! Укра-а-алл!
Вокруг вмиг, конечно, толпа, кто-то на всякий случай схватил носатого и за другую руку, тот ошалело рванулся, крутанулся, поддал Жузле ногой и ещё кого-то пнул нечаянно, отчаянно, сильно. Вой, мат, гвалт, свалка, кулаки. Подбежали два солдата с ружьями. Жузла, увидев их неподалёку, и заварил эту кашу. Спросили, что у него украдено.
— Кошелёк! Кошелёк с деньгами, красенький в бисеринках.
Вытащили из кармана армянина такой кошелёк. Тот орёт:
— Моя! Мой! Панымаешь, моя! Он — рёт, рёт! Он — собак!
А Жузла в ответ ещё истошней:
— У-у-у, гни-ида носатая, полосатая! — На том были портки в тонкую полоску. — Видите! Видите, люди добрые, что творя а-ат!
Обоих повели на гобтвахту. Она была близ ярмарки, как раз с этого конца, у пристаней.
Иван с Тульёй проследили за ними до самой двери, а как она закрылась за ними, так ходом через всю ярмарку назад, к тому армянскому амбару, и, взмокшие, распаренные от тяжкого бега по жарище, в распахнутых до пупа рубахах, еле дыша, ввалились в носатому пониже.
— Эй, друг! Твово друга забрали на гобтвахту, арестовали.
— Па-че-му?! — Глазищи у того ещё выпуклей стали.
— Доподлинно не ведам. Украли чтой-то... Дай передохнуть! Водички дай! — Жадно, громко пили из ковшика. — У него ли украли, он ли украл — не ведам. Крик был, свалка, солдаты скрутили...
— Ай! Ай! Ай! — захлопал себя армянин по тощему животу.
— Выручай товарища! Беги!
— Да! Да! Да!
И выскочили вместе с ним из амбара. Помогли накинуть замок. Даже побежали вместе, но, запалённые, скоро отстали, махая руками и напутствуя, чтоб торопился.
А Камчатка с Тощим в эти же минуты, охраняемые по сторонам Солдатом и Пилой — время-то было обеденное, самое безлюдное, — рванули вынутым из-за пазухи маленьким ломиком только что запертый замок, нырнули в тот амбар, вынесли минуты через три оттуда две кожаные кисы и три парусиновых мешочка с деньгами, сунули на прежнее место исковерканный замок и зашагали от амбара не торопясь, как ни в чём не бывало. Даже кисы и мешки несли в открытую под мышками. А Солдат с Пилой позади всё охраняли их — вдруг да кто видел да кинется. А тут уж навстречу вернувшиеся Иван с Тульёй. Перехватили у Камчатки и Тощего их тяжёлые ноши и — в ближний проулок, там в другой, в третий.
Носатый пониже небось и полпути ещё не одолел, когда у их амбара была полная обеденная тишь да гладь да очень редкие прохожие.
А Иван с Тульёй всего в полуста шагах от слепящей полуденной Волги и позади череды убогих шалашей из палок, прутьев, корья и мешковины в считанные секунды зарыли принесённые деньги в песок, собрали по берегу палки и стали городить на этом месте такой же шалаш, чтобы, не дай Бог, кто ненароком не копнул, не наткнулся. В этих убогих шалашах тоже торговали всякой мелкой всячиной. Это был край ярмарки, её задворки, затопляемые в бурную погоду рекой. Тулья сбегал, прикупил и принёс ворох разной бичевы, лент, машонок, тесёмок, они стали всё это развешивать, будто собирались торговать.
Дотемна нужно было переждать. Носатый пониже мог запомнить их лица и о покраже кис и мешочков мог сообщить сыскным — их тут много шныряло.
Унылый верблюд, привязанный невдалеке к колу, смотрел, смотрел на их возню с шалашом и вдруг тревожно заревел, словно сзывал людей.
Иван засмеялся и погрозил ему:
— У-у-у, доноситель!
VIII
На другой день ходили поодиночке, приглядывали «наваристых» в других концах ярмарки. И в колокольном ряду в одной лавке Иван узрел через приоткрытую дверь, как три купца считали копейки — кучка на столе перед ними высилась хорошая. А снаружи у этой лавки был широкий прилавок из толстых досок, на котором стояли напоказ небольшие колокола, а на земле перед прилавком стояли колокола побольше. Иван, ни секунды не думая, нырк под этот прилавок — как раз за двумя набатными. Скрючился-сжался, как только мог, кафтан одёрнул вверх, закрыв им голову и лицо, чтоб навроде мешка выглядеть. Но чувствовал, что всё равно виден, стоит только взгляд под прилавок бросить, особенно с противоположной стороны, где щекастая румяная баба, одетая по-староверски во всё чёрное с круглыми серебряными пуговками, торговала медовыми и яблочными печатными городецкими коврижками и пряниками. Самые большие из них — до аршина — лежали в нарочно для них сплетённых низеньких прямоугольных коробках из широкой белой стружки. Дух оттуда тек такой богатый, что во рту сделалось вкусно и сладко и ужасно захотелось есть. Наблюдал за этой бабой сквозь щёлочку в кафтане, которую всё время расширял, потому что жарища и духотища под прилавком оказались адские. Слышал, как и купцы в лавке — дверь была рядом, — пыхтят от жары, позванивая и позванивая медяками. Долго считали, он взмок насквозь под кафтаном-то.