Ванька Каин — страница 52 из 61

ли где ещё море огня. Даже днём в солнце за дымами не сверкали и не золотились бесчисленные московские кресты и купола. И пахло в полях и лугах вокруг Москвы временами тоже дымом и гарью — наносило за многие-многие версты.

В покинутых домах, в запертых рядах, лабазах и лавках начались взломы и грабежи. И на улицах грабили, раздевали даже днём. Разбойной саранчи налетело видимо-невидимо.

Двадцать пятого мая в четвёртом часу пополудни загорелось в Земляном городе на Мясницкой улице в доме князя Михаила Мещёрского. Потом занялись обе стороны Покровской улицы до двора действительного статского советника князя Бориса Юсупова и до двора Степана Васильевича Демидова. С дома Мещёрского огонь перекинулся на Красные ворота, на комедийную храмину, на лавки. Три дня подряд полыхало в разных концах.

Всего же за четыре пожара только дворов с домами сгорело тысяча восемьсот восемьдесят три. Фабрик же, кузниц, лавок, магазинов, бань, кабаков и другого такого прочего никто не считал сколько.

И сколько сот людей приняли мученическую смерть в этом огне, тоже никто не сосчитал.

В Москву из Петербурга для наведения порядка был прислан генерал-майор и премьер-майор лейб-гвардии Преображенского полка, глава знаменитой Тайной канцелярии Фёдор Ушаков. Вместе с ним в Москву ввели дополнительно три батальона войск. Пикеты гвардейцев появились у всех дворцов и на улицах, и права им были даны чрезвычайные: кого хотели, того и хватали без зазрения совести и каких-либо объяснений. Иногда как неводом вычищали улицы, загребая всех подряд в каталажки для выяснения, кто есть кто. А в частных домах, в разных заведениях и присутственных местах, в лавках и винных погребах, вместе с людьми, так же точно загребали, вычищали и ценное барахлишко, деньги, вино — да всё, что подворачивалось. Бесчинствовали ещё хлеще, чем ворье, мародёры и грабители.

XVII


Десятого июня в десять утра близ Мытного двора Иван услышал из фортины крики: «Караул!» Вскочил туда. А был один. Солдаты ломали там стойку, отнимая у кабатчика деньги. Стал унимать их словесно и отшвырнул от кабатчика одного, второго, третьего. А их было шестеро, пьяные, незнакомые, из вновь прибывших. Они кинулись с кулаками на него, а один выхватил и шпагу, но Иван выбил её ногой, подхватил и, отбиваясь ею, выскочил из фортины, добежал до караульной у Москворецкого моста и рассказал всё дежурившему там караульному офицеру Вологодского батальона прапорщику Ивану Головину. Требовал немедля предоставить ему команду для задержания бесчинствующих солдат. Этот прапорщик тоже был из прибывших, но Иван уже встречался с ним, так как трудился в эти дни не покладая рук, выводя саранчу. А тот вдруг хвать у него шпагу-то и своим солдатам орёт:

   — Скрутить его!

И скрутили. А тот ещё орёт:

   — За волосы! К земле!

И Ивана пригнули за волосы к земле, и этот Головин, матюгаясь, стал озверело лупцевать его той шпагой по спине. Потом солдаты со звериным реготом и матом связали ему руки, привязали за ногу к крыльцу и ещё долго били батогами, а он, хоть и не чуял, как всегда, особой боли, но дурел, заходился от лютой ярости, негодования и непонимания, почему, на что они, не один прапорщик, но и солдаты так озверели, так неистовствуют над ним?

«За своих?! Спасают? Но ведь знают же, кто я! Головин точно знает. Пугает? Почему? Почему сам не боится? Что-то произошло? Что?! Что?!»

Наконец перестали бить и отвязали от крыльца, развязали руки, Головин ушёл в караульную, а солдаты стояли с батогами в руках, разгорячённые, тяжело дышавшие, ещё полные звериного азарта и не насытившиеся истязанием, готовые продолжить его, и свирепо наблюдали, как он тяжело медленно поднимается, медленно делает несколько шагов, собирается с силами и уходит, пошатываясь. Некоторые из них удивлённо переглянулись, и прапорщик из окна глядел удивлённо. Видимо, никак не ожидали, что после такой экзекуции, с такой разорванной в клочья спиной — из-под клочьев кафтана мелькало рваное исполосованное тело! — человек уйдёт своими ногами.

А он не только ушёл. Через час был уже в Сыскном с доношением, и там его осмотрели и составили протокол, записав, в каком виде его спина, плечи и руки, и дальше о странном недопустимом проступке прапорщика Головина, и протокол этот вместе с доношением Ивана на следующий же день лёг в военно-походной канцелярии на стол генерал-аншефа сенатора Василия Яковлевича Левашова, который сказал, что так этого ни под каким видом оставлять нельзя, надобно с помощью Каина, во-первых, сыскать тех солдат-грабителей, что бесчинствовали в фортине, и, во-вторых, конечно же, примерно наказать и прапорщика распоясавшегося с его командой.

— Непременно надобно наказать! И он будет наказан по всей строгости закона!

Однако минула неделя, минул месяц, пошёл второй, а прапорщик как дежурил в караульне у Москворецкого моста через два дня на третий, так и продолжал дежурить. Мало того, Иван чуть ли не каждый день там проходил со своими проверками, так этот Головин раз от раза ещё и глядел на него всё презрительней. Уставится и глядит. Ему лет двадцать было, длинный, длиннорукий, а головка маленькая с мелкими-мелкими чертами лица и чуть выпуклыми светлыми глазами. Смешной. И надменность и презрительность были смешные, противные, а главное, непонятные. Чувствовалось, что он знает о рапорте Сыскного приказа, но не только ничего не боится, но и знает, что ему ничего не будет, потому что ещё что-то знает неведомое Ивану — потому так и надувается, надменничает. Дворянчик. «Но что же это что-то? Что? Уж не про отбитых ли беглых парусников знает, до которых после этих пожаров, смертей и грабежей ни у кого просто не доходят руки?»

Говорил с Напеиным, как тот понимает случившееся с ним. Тот ничего не понимал и пытался узнать про парусников что-либо через военных, через ушаковскую комиссию, но безрезультатно.

В общем, всё складывалось так же непонятно, подозрительно и непроницаемо, как со смертью, вернее, с исчезновением Андреюшки. Иван даже попросил князя полюбопытствовать у генерал-аншефа: как с его делом-то? Но через несколько дней Кропоткин сказал, чтоб погодил; не до того им всем сейчас — главное, сыскать поджигателей и наибольших грабителей.

В комиссии Ушакова были убеждены, что у всего этого имелись зачинщики, и искали их не покладая рук и не считаясь со временем, Ивана трижды вызывали и расспрашивали часами буквально о всех его подопечных, способных на такое, и велели думать, прикидывать и тоже искать, искать без устали именно способных на такое, не ослабляя, понятно, обычные его розыски и поимки. Ловко спрашивали наезжие дознатели: сразу втроём, вчетвером; один начинал фразу, он уж соображал, что ответить, а другой или третий ту же фразу, тот же вопрос совсем иначе поворачивал или перевёртывал, превращал в утверждение или отрицание. Путали, одним словом. Сбивали. Раскалывали. Иван про себя ухмылялся: подозревали и его. Ловили. Он так тоже умел. Он тоже полагал, что поджигатели могли быть, но без единых зачинщиков, без руководителя или руководителей. В третий раз сказал это в присутствии самого холёного, медлительного, немногословного и очень красивого даже в старости генерала и гвардейского премьер-майора Фёдора Ушакова.

XVIII


А Москва поднималась из пепелищ. Новые деревянные дома даже одевались уже кровлями, или в них ладили стропила, или клали верхние венцы, а кирпичные были уже и в два и в три этажа — пока ещё только стены, разумеется. Быстро строились.

Пожары не случались третий месяц, все поуспокоились.

Погоды стояли добрые, тёплые, с нечастыми дождями, с обильными овощами, с отошедшей уже обильной вишней, обильными смородиной, крыжовником, яблоками, грушами.

Иван любил смотреть, когда что-то строилось, особенно когда сразу много строилось или большое, как храмы, дворцы. Непременно ходил, смотрел, как идёт стройка до самого конца, до венца или конька на кровле или крестов на куполах. Почему-то это всегда радовало, как будто он сам строил и для себя. И чем красивей получался дом или храм или ещё что, тем больше была и радость и даже какая-то гордость в душе, будто бы правда он имел к этому какое-то отношение. Но ведь имел: душой-то имел! За город, за Москву, что ли, радовался. Но и в других городах испытывал то же самое. Разбираться в этих чувствах никогда не разбирался — было и было.

И в эти августовские тёплые дни с синим небом в лениво плывущих округлых белых облаках обязательно останавливался на Москворецком мосту, с которого было хорошо видно всё строившееся вдоль Москвы-реки: на Воронцовском поле, ближе к Яузскому мосту, за Алексеевской башней у Остоженки.

Тогда стоял у перил и глядел именно туда, за башню, уже наполненный удовольствием от высокой шатровой кровли, поднявшейся там, как почуял на себе чей-то взгляд, и быстро обернулся, встретившись глазами с Камчаткой, который стоял у противоположных перил.

Он сильно постарел, весь как-то обвис, одежонка жалкая, обтёрханная. Думал, что рванётся бежать, но тот не двинулся, через секунды робко растроганно заулыбался, кивнул, здороваясь. Иван тоже кивнул и поманил его к себе. Камчатка торопливо подбежал, уже совершенно растроганный и растерянный, со слезами в глазах, явно радуясь, что видит его, и не зная, что делать, как вести себя: не обняться ли? Уже и руки приподнял. У Ивана в душе тоже шевельнулось что-то тёплое и приятное при виде такой родной фигуры и лица, а потом и жалко стало его очень: до чего сник, отощал, обнищал, мешки под глазами в синих прожилках и трясутся. Показал, чтобы встал рядом. Повернулись к воде. Иван вспомнил, зачем посылал за ним, и безумная ярость пронзила, прожгла до кончиков пальцев, до бровей, до пяток, и чтобы не схватить, не прибить его тут же на мосту, на глазах многочисленного народа, он железно ухватился за перила, склонился, уставясь на медленно текущую, играющую солнечными бликами воду, но не видел её, ничего не видел, с усилием выдавливая из себя, не поднимая головы, жёсткие, еле слышные слова: