Тот, кто побыл не раз у смерти в пасти или когтях, тот особенно не рвался оказаться снова в цепких ее объятиях. Но каждый из нас понимал, что война — есть война! Все равно надо вертаться туда днем раньше или неделей позже. Ротных офицеров в стрелковых полках давно не хватало.
По деревенской улице летит колючий снег и посвистывает ветер. Из натопленной избы выходить нет никакой охоты. Окопник быстро привыкает к тишине и сырому теплу. А там, на улице, сухой и колючий морозец. А ведь только что жили в промерзших окопах, под грохот снарядов и повизгивание пуль.
И вот попал солдат на телячий зимний постой и у него мурашки бегут от одной мысли попасть снова в обледенелые окопы. Несовершенна наша медицина. Солдат-окопников нужно на открытом воздухе лечить. Вот тогда он не будет гадать, где теплее. Ему не нужно будет привыкать к чистому воздуху, к холодному ветру и мерзлой земле.
Наше командование и штабные без войны спокойно жить не могут. У них в голове мыслей, как у нас в голове ворохи вшей. У них в голове роятся атаки, удары и планы. А нас вши до крови заели!
Нужно кому-то солдатиков под огонь вести, а мы прохлаждаемся, время картишками убиваем. У нас на переднем крае лошадей стараются под пули близко к окопам не выводить. Роют глубокие стойла, перекрытия сверху в три наката кладут. А мы на войне, так сказать, сами по себе. Хочешь, себе могилу в земле приготовь, хочешь, укрой ее жердочками и валяйся с солдатами.
Мы измучены и обессилены на всю жизнь. На всю жизнь намерзлись в окопах, так что в сырой и душной избе месяц лежания показался нам раем. Еще бы! Лежишь на верхних нарах, под тобой истертая соломка и сверху одеяльце. На ноги брошен полушубок, чтобы не сперли. Подвернешь полушубок под ноги и чуешь его, и ногам гораздо теплей.
Мы принюхались к запаху нар, к небольшому угару печки, к слежавшейся соломе, к духу давно не мытых человеческих тел, к вони грязных портянок, прожженных шинелей, полушубков и валенок.
Выйдешь иногда на белый снег, поскрипишь на нем немного ногами, и обратно в избу — шмыг. Стоит окопнику побыть недельку в тепле, душа и мозги сразу раскиснут. После этого даже от запаха снега воротит. Самое здоровое — это всю зиму валяться на снегу. Накуришься с голодухи — во рту, как кошки наклали. Ходишь, сплевываешь желтой слюной. В голове прозрачные мысли, на душе уверенность и сознание, что на твоих плечах стоит целый фронт. Твердо знаешь, что сзади Родина, а за спиной — тыловая братия. Торчишь в мерзлом окопе и никакая хворь тебя не берет, окромя пуль, осколков и вшей, которые тем злей и лютей, чем небо прозрачней.
Вот что обидно. На кой черт нам все эти стихотворения — нашей жизни остались считанные дни.
Сегодня нас под конвоем нашего санитара заставили слезть с нар и велели одеваться. Мы нехотя натянули полушубки, надели валенки, подтянули поясные ремни и на счет по загнутым пальцам старика Ерофеича, под его строгим оком вышли и построились около избы.
Мы, конечно, не знали, для чего все это делается.
— Ну, вот что! — покашливая и оглядывая нас с пристрастием, объявляет с достоинством Ерофеич. — Пойдете со мной организованно на концерт!
И мы в сопровождении нашего крестного отца и батюшки направляемся на другую половину деревни. Сегодня нам великодушно разрешили зайти за полосатый шлагбаум.
Мы топаем по расчищенной от снега дороге гуськом, проходим границу, где стоят зоркие служивые солдатики. Они с достоинством пронизывают нас взглядами. Службу они несут по всем правилам караульной службы. Этих солдат придержали от фронта и они по этому стараются во всю.
Мы направляемся к пятистенной большой избе. Это, так сказать, госпитальный клуб и место собраний, здесь, перед входом, небольшая расчищенная от снега площадка. Небольшие группки солдат стоя курят и ждут чего-то. Солдаты расступаются и пропускают нас к крыльцу. Ерофеич толкает дверь ногой и из избы наружу вырываются белые клубы пара, непонятный какой-то женский запах с примесью кислого аромата солдатских портянок и валеных сапог.
Там, внутри, уже достаточно набилось народа. Мы не спеша поднимаемся по дощатым ступенькам, входим вовнутрь и неожиданно попадаем в освещенное электричеством пространство. Где-то за стеной глухо постукивает движок.
Перед нами все как в хорошем деревенском клубе. Впереди невысокая сцена и от стены до стены деревянные лавки. Сегодня нам, раненым и больным, дают концерт силами госпитальной самодеятельности.
Движок запускают, когда в клубе идет кино, дается представление, проходит собрание и когда в операционной режут нашего брата.
Передние лавки перед сценой пусты, здесь, в первом ряду, будут сидеть врачи и госпитальное начальство. Вторая лавка налево и направо для раненых и контуженых офицеров. А все остальные сзади заполнены сержантами и солдатами. Здесь, в клубе, как на войне. Только все наоборот. Солдаты-стрелки стоят и сидят у стены последними, мы, офицеры, ближе к сцене, а впереди само высокое начальство.
Передняя лавка постепенно заполняется. Приходят врачи, садятся по краям, середина лавки пока пустая. Все ждут появления госпитального начальства. За ним послали, и оно вот-вот должно появиться в дверях.
Мы сидим на второй лавке и изучаем сцену, смотрим по сторонам, рассматриваем публику. Здесь молодые медсестры и старики-санитары.
Вот зал зашумел. В проходе показался майор, за ним — старший лейтенант медслужбы, худая швабра — его жена и замы по службам.
Я вижу нашего санитара, он стоит у стены и считает нас по макушкам. Тучный майор и тощая, костлявая его жена проходят вперед и усаживаются на передней лавке.
— Что же им под задницу стулья не догадались поставить? — соображаю я.
Зал заждался появления начальства, оживился и зашумел. Занавес на сцене дрогнул и пополз по сторонам. Гром аплодисментов всколыхнул все пространство. Мы тоже сидели и хлопали. Хлопали все, но каждый хлопал за свое.
Полногрудая с широкими бедрами медсестра, если оценить ее по военному — Ну брат держись! — вышла на середину сцены и предстала перед публикой. Позади нее в два ряда, поджав губы, располагался госпитальный женский хор молодых медсестер.
Нам казалось, что именно на нас, на фронтовиков, смотрят из-под подведенных бровей глаза круглолицых милашек. Мы хлопали им и кричали ура. Что можно было ожидать от контуженных?
Как потом пояснил нам наш солдат-санитар, в госпитале на счет подкраски губ и подведения бровей был заведен строгий порядок. Сестрам было объявлено, чтобы они не применяли косметику, дабы не раздражать раненых. На издании этого распоряжения настояла костлявая жена начальника госпиталя. Медсестрам не разрешали краситься и безобразно распускать волосы и делать похабные прически.
Теперь они все стояли рядком на сцене, а тощая и длинная ела их колючими глазами с передней лавки. А они стояли и таращили глаза на молодых солдат и на нас, безусых офицеров.
— Целый хор Пятницкого! — сказал кто-то из наших ребят.
— Глаз не оторвешь! — уточнил рядом сидящий.
— Пы-ы-ы-шечки! — подметил третий.
— Ра-а-а-зок обнять, можно и на передовую!
Жена майора, не оборачиваясь, заерзала костлявым задом на лавке.
— По-о-о-думать только! Та-а-кие милашки и пропа-а-дают тут зря!
Главврач от этих слов повернулся и посмотрел на сказавшего контуженного. Он ничего не сказал, а наверно подумал:
— Чего с него возьмешь? Голодный — сытого не понимает!
Со сцены в это время объявили песню.
— Чего будут петь? — спросил кто-то из наших.
Девочки затянули песню с чувством и душой о Священной войне. У нас аж мурашки по телу пошли, как была она нам почему-то близка и знакома.
Потом читали стихи, серые, беззвучные, но весьма патриотичные. И вот, наконец, объявили рассказ корреспондента о нас, о фронтовиках. Смешно было слушать словесные потуги человека, который ее не нюхал. Кто-то из ребят, сидевших рядом, сказал:
— Наверно списали из писем фронтовиков при проверке в военной цензуре!
Мы то сразу почуяли, что автор не нюхал войны, а медперсоналу его слова, видно, задели за душу. У людей, которые во время войны находились в тылу и слова о войне были свои, нам не понятные. С каким вниманием слушали их они и с каким смехом воспринимали мы эти беззвучные фразы.
У них и чтеца были слезы на глазах. А у нас рот был растянут до самых ушей. Потом нам пропели песню «Ой Днепро-Днепро!» Откровенно сказать, я так и не понял, грустная она или героическая? Потом девочки сплясали, погрохали каблуками сапог по деревянному настилу сцены, раскраснелись, разволновались, некоторые, наиболее старательные, даже вспотели. На потную милашку, должен вам сказать, даже издалека смотреть не приведи Бог. Уж очень она разгоряченная и телом, небось, податлива.
Потом, для успокоения, прозвучала песня «Мы все на бой пойдем за власть Советов и как один умрем в борьбе за это…»
Эта песня у нашего брата вызвала в памяти страшные дни войны. Они у каждого из нас были свои, и каждый их понимал и вспоминал по-своему. Потому, как мы знали, что значит идти и умирать в бою. Наша жизнь на войне, как чудное мгновение, как мимолетное видение! Просвистела пуля, считай, что следующая твоя, или его, или нас обоих подденет. Когда мы ехали на фронт, никому из нас в голову не пришло, что на ней может твориться. Уж очень легким делом мы представляли себе войну. Да и наши старшие братья по оружию, что сидели сзади, на нее несерьезно смотрели. Воевали они в укрытиях, согнувшись над картами и по телефону. Что делалось в войсках, толком не знали, совесть их не сосала, потому что они на войне были сыты. А у сытого в голове леность мыли и тупость. Чистоту мысли способен отточить только голодный и измученный войной человек. Одному ему война близка и понятна до слез, а другой ее знает только понаслышке.
После концерта, как мы надеялись, будут танцы с грудастыми милашками. Нам бы, вшивым офицерам, потереться об них, почувствовать их близость и женский запах ноздрей уловить. Но этого как раз и не было предусмотрено программой вечера. Мы огляделись по сторонам и поджав губы, а губа у нас у каждого, видно, была не дура, покачав головой, встали и к выходу пошли. Ерофеич нас собрал