Екатерина Ивановна, прикусив нижнюю губу, с грустью посмотрела на фотографию и тут же вернула ее дочке.
— Спрячь подальше, — приказала она и снова покосилась на дверь, из-за которой доносилась нестройная музыка. — Здесь у тебя другой отец.
— Я это только тебе показала, чтобы ты знала, какой у нас есть хороший папа, — понимающе кивнула головой девочка.
Мать вздохнула и усадила дочку в кресло, обтянутое бордовым плюшем.
— Посиди минутку здесь, только, пожалуйста, не шуми.
— Хорошо, — охотно согласилась дочка.
Геннадий Ксенофонтович, бледный худощавый мужчина с гладко выбритым подбородком и очень редкими, но аккуратно расчесанными светло-русыми волосами, производил неприятное впечатление сухого, замкнутого человека. Сидя за роялем, он нажимал клавиши пальцами левой руки, а правой записывал ноты на лист бумаги.
Когда за его спиной осторожно приоткрылась дверь и на пороге остановилась Екатерина Ивановна, он не оглянулся.
— Сколько раз просить, чтобы меня не беспокоили, когда я работаю, — совершенно ровным и бесстрастным голосом произнес он, продолжая записывать ноты.
— Знаю, — делая небольшой шаг вперед, виновато проговорила Екатерина Ивановна, — но там… Варенька приехала.
— Варенька? Что-то не помню. Кто такая? Из филармонии?
— Моя дочь, — несмело и еще тише пояснила Екатерина Ивановна.
Ни один мускул не дрогнул на холодном лице Геннадия Ксенофонтовича. Он спокойно отложил карандаш, проиграл несколько тактов и, собираясь опять что-то записать, безразлично сказал:
— Ну что ж, пусть погостит немного.
Радостная улыбка озарила лицо Екатерины Ивановны, и она облегченно перевела дыхание.
— Все? — спросил он.
— Да, — попятилась она к двери.
— Только предупреди, чтобы она не шумела, — добавил он и углубился в свою работу.
Екатерина Ивановна вернулась к дочке сияющая.
— Папа Геннадий Ксенофонтович разрешил тебе остаться.
— А разве он мог не разрешить?
— Не говори, пожалуйста, глупостей. И запомни: он композитор, ему нужна тишина. Не вздумай петь.
— А я не пою, я читаю. Мне даже грамоту во Дворце пионеров дали.
Мать увела дочку в кухню.
— Обедать будешь здесь, — объявила она. — Я и кровать-раскладушку тут тебе поставлю. Сюда папа Геннадий Ксенофонтович не заходит.
— Он очень сердитый? Ты его боишься?
— Ну, конечно, нет. Просто он много работает, устает, нервничает, — попыталась успокоить дочку мать, но в этот момент из комнаты донесся негромкий, однако властный голос Геннадия Ксенофонтовича: «Катя!» Она на бегу сорвала с себя передник, который только что надела, и выбежала за дверь, едва успев сказать Вареньке: — Побудь здесь, не выходи.
Боясь шевельнуться, девочка сидела на табуретке и украдкой водила глазами, осматривая кухню.
В прихожей послышались неторопливые шаги. Геннадий Ксенофонтович сказал: «Меня не жди, я поздно». Затем скрипнула входная дверь и щелкнул замок.
Подстрекаемая любопытством, Варенька на носках подкралась к окну и осторожно из-за занавески глянула во двор. По мокрому от недавнего дождя тротуару, старательно обходя лужи, неторопливо удалялся невысокого роста, узкоплечий, немного сутулящийся мужчина в синем осеннем пальто и зеленой велюровой шляпе. Неказистый вид его вызвал у Вареньки чуство пренебрежения.
«И его боится мама, — удивилась девочка и, представив мощную фигуру отца с его большой красивой головой, подумала: «Его она, наверное, боялась еще больше».
Проводив мужа, Екатерина Ивановна вернулась оживленная и повеселевшая.
— Папа Геннадий Ксенофонтович ушел и возвратится поздно ночью, когда мы будем спать, — громко сообщила она и засмеялась: — Теперь мы одни в квартире!
Мать и дочь вошли в комнату, где стояла мягкая мебель, обтянутая бордовым плюшем, и раздвинули тяжелые шторы на окнах. В комнате сразу посветлело и будто прибавилось воздуха.
Девочка посмотрела на оконные стекла, на которых вздрагивали от ветра не успевшие высохнуть дождевые капельки, и немного загрустила.
— Здесь на дворе пасмурно и сыро, а там, у папы, солнце и тепло, — вздохнула она…
И опять началась для Вареньки новая жизнь. Правда, здесь не было так весело, как у папы, но все же лучше, чем у тети Лины. Рядом находилась мама.
К своему месту на кухне девочка быстро привыкла, научилась говорить с матерью шепотом, понимать ее со взгляда. С этой необходимостью Варенька легко смирилась, но ее беспокоили вечные страхи, как бы не попасть на глаза Геннадию Ксенофонтовичу. Выручало то, что он большую часть суток проводил в театре, а когда бывал дома, работал в своей комнате и никогда не заглядывал на кухню, где девочка в эти часы отсиживалась. Возможно, он и сам избегал встречи с падчерицей, во всяком случае даже вида не подавал, что помнит о ее присутствии в квартире.
В большом жилом доме трудно укрыться от пытливых глаз соседей.
Скоро в центре двора, где под кособоким старым тополем стояла широкая зеленая скамья, на которой всезнающие пенсионеры любили в ясные дни коротать свой досуг, повелись разговоры:
— И чего Катерина держится за своего плешивого композитора? — поправляя на плечах клетчатый плед, возмущалась пожилая, рыхловатая женщина в желтой вязаной шапочке. — Да привелись на мой характер, — она грозно уперлась кулаками в полные бока, — я бы ему в момент показала, как со мной не считаться. Или я хозяйка, или вон из дому!
— Так то ж ты, Андриановна, — добродушно усмехнулся седоусый старик, несмотря на теплую погоду, обутый в высокие серые валенки. — На тебя как на каменную гору положиться можно.
— А разве не правда? — вызывающе подняла она голову. — Рано овдовела, но одна шестерых выкормила.
— И я то ж говорю, — разводя пальцами концы длинных усов, согласно закивал старик. — Ты нашей, рабочей кости человек. Надежный. Самостоятельный.
— Так ведь и Катеринина мать не принцессой была, — заметила Андриановна.
— А принцессу воспитала, — продолжал старик, с трудом передвигая ноги, еще в молодости простуженные на торфяных работах. — С виду красивая, а для повседневных трудностей очень даже хлипкая. Сама ищет, на кого бы опереться. Вот попался ей этот лысый, она к нему. И, заметь, оторваться боится, чтоб, значит, без опоры не остаться. Потому как на свои руки-ноги полной надежды не имеет. Бывают, брат, такие. С детства родители к труду не приставят, вот и мается человек всю жизнь, находясь от другого в совершенной зависимости. Тут уж ни воли, ни доли, а про человеческую гордость и не спрашивай. Одно, можно сказать, унижение остается, потому как, значит, не на собственном иждивении находится, а из чужих рук хлебушек кушает.
— Но хотя бы о девчонке толком подумала, — продолжала возмущаться Андриановна.
— Это точно, — согласился старик. — Только куда ж ей, если ни права, ни голоса. А я так понимаю, у каждого человека нет на свете долга большего, чем правильно воспитать свое дитя. Тут никакие жертвы не дороги. Ежели жизнь того потребует, кусок сердца своего не жалей, а нужно будет, и все отдай.
Разговоры не проходили бесследно. Так уж повелось: за хорошее соседи, может, громко и не похвалят, но плохого никому не простят.
Екатерина Ивановна начала замечать, что знакомые ей женщины, встречаясь, разговаривали с ней не так приветливо, как прежде.
А прямая и честная Андриановна, остановив на пороге в магазин, сердито сказала:
— Дочку в обиду не давай.
— Как можно! — поспешила заверить Екатерина Ивановна, но пожилая женщина строго глянула в глаза, и она, смутившись, умолкла.
«Легко им рассуждать, — вздыхала про себя Екатерина Ивановна. — У одних пенсия, у других зарплата. Не начинать же мне все сначала!»
Ей казалось, что жизнь уже прожита и не было смысла пытаться что-то в ней изменить.
Геннадий Ксенофонтович ежедневно сердился.
— Черт знает что такое! Соседи отворачиваются, не здороваются. С чего бы это? — И догадывался: — Наверное, из-за этой противной девчонки… Однако нельзя же требовать от меня, чтобы я всех любил, а тем более — превращал свой дом в богадельню…
Варенька отлично помнила, что ей разрешено только погостить у матери. Однако Екатерине Ивановне, которой несладко жилось в доме, не хотелось расставаться с дочкой. Когда подошло время, она определила ее в школу. И теперь они обе жили в постоянной тревоге, как бы Геннадий Ксенофонтович не потребовал, чтобы девочка уехала.
Старательно хоронилась Варенька от отчима, и все же они встретились, да еще при самых неблагоприятных для обоих обстоятельствах.
Случилось это в начале зимы.
В комнате Геннадия Ксенофонтовича собрались актеры местного театра музыкальной комедии Гаспаров, Сорокин, и Грибовская — молодящаяся блондинка с бледно-розовым лицом и черными бровями, которую все в театре называли Мусей.
Сидя за роялем на круглом винтовом табурете, композитор исполнял свое произведение.
Актеры, расположившись в креслах, слушали и курили.
— Очень мило, очень. И кажется, во вкусе нашего главрежа, — растягивая слова, заговорила Грибовская. Она решительно подошла к роялю и, положив руку на плечо Геннадия Ксенофонтовича, небрежно взяла с пюпитра ноты. — Ну-ка, еще разок попробуем. Гаспарчик, подключись.
Гаспаров неохотно поднялся, подошел и стал за ее спиной так, чтобы видеть ноты.
— Прошу, маэстро, — улыбнулась она.
— Начинаете с затакта, — предупредил композитор и нажал клавиши.
— Ну как, Сорока? — спросила Грибовская после конца дуэта.
— Гром аплодисментов, — вяло ответил Сорокин. — Публика будет визжать и плакать.
— Я серьезно.
— А разве я шучу?
— Нет, с тобой нельзя говорить, — капризно надулась она и вздрогнула, услышав стук чего-то упавшего за дверью: — Ай! Что там?
Геннадий Ксенофонтович недовольно поморщился и поднялся из-за рояля.
А в соседней комнате, со страхом косясь на плотно закрытую дверь, Варенька, ползая на коленях, торопливо собирала разбросанные по полу книги. Вчера она оставила их здесь, сегодня зашла за ними, взяла и, случайно запнувшись за край ковра, упала. Ей бы вскочить и убежать, а она, растерявшись, принялась подбирать книги.