— Как бы искусно ни пользоваться огнестрельным оружием, шпага и копье все-таки вернее!
— Правда! Но аркебуза… — Карл странно улыбнулся и продолжал: — Говорят, Жорж, тебя жестоко оскорбил адмирал?
— Сир…
— Я знаю, уверен в этом! Но я был бы очень рад… мне хочется, чтобы ты сам рассказал мне эту историю.
— Это правда, сир, я имел разговор с адмиралом по поводу одного злосчастного дела, в котором я был живейшим образом заинтересован…
— По поводу дуэли твоего брата? Черт возьми! Красивый малый, умеющий отлично проткнуть кого нужно, — я уважаю его; Коменж был фатом, он получил только то, чего заслуживал, побей меня бог! Но какого черта эта старая борода вздумала из-за этого тебя выругать?
— Боюсь, что злосчастное различие верований и мой переход в католичество, которое я считал забытым…
— Забытым?
— Ваше величество подали пример забвения религиозных разногласий, и ваша беспристрастная справедливость…
— Знай, мой друг, что адмирал ничего не забывает.
— Я заметил это, сир. — И лицо Жоржа снова омрачилось.
— Скажи мне, Жорж, что ты намерен делать?
— Я, сир?
— Да, говори откровенно!
— Сир, я слишком незначительный человек, а адмирал слишком стар для того, чтобы я послал ему вызов. К тому же, — продолжал он с поклоном, как бы стараясь придворной фразой загладить впечатление, которое, по его мнению, должна была произвести на короля его дерзость, — к тому же, если бы я имел возможность это сделать, я побоялся бы таким поступком потерять доброе расположение вашего величества.
— Вздор! — воскликнул король и правой рукой налег на плечо Жоржа.
— К счастью, — продолжал капитан, — моя честь не зависит от адмирала. Но если бы кто-нибудь из равных мне по положению осмелился выразить сомнение в моей чести, я обратился бы к вашему величеству с мольбой позволить мне…
— Так что адмиралу ты мстить не будешь? А между тем, этот… делается бешено наглым.
Жорж широко раскрыл глаза от изумления.
— Все-таки он тебя оскорбил! — продолжал король. — Да, черт меня побери! Говорят… Дворянин — не лакей; есть вещи, которых нельзя переносить даже от монарха.
— Как же я могу отомстить ему? Он сочтет ниже своего достоинства драться со мною.
— Возможно! Но… — король снова взял аркебузу и прицелился. — Понимаешь?
Капитан попятился. Движение короля было достаточно ясно, и дьявольское выражение его лица не оставляло никаких сомнений в значении этого жеста.
— Как, сир! Вы мне посоветовали бы?..
Король с силой стукнул об пол прикладом мушкета и воскликнул, глядя на Жоржа с бешенством:
— Советовать тебе?! Черт побери! Я тебе ничего не советую!
Капитан не знал, что отвечать, — он поступил так, как большинство поступило бы на его месте: он поклонился, опустив глаза.
Карл, сейчас же смягчив тон, продолжал:
— Это не значит, что если бы ты дал по нему хорошенький выстрел для восстановления твоей чести… то мне это было бы безразлично. Клянусь папскими потрохами! Для дворянина нет ничего драгоценнее чести, и нет такого поступка, который бы он не мог себе позволить ради ее восстановления. К тому же эти Шатильоны надменны и наглы, как помощники палача; я отлично их знаю: негодяи охотно свернули бы мне шею и заняли бы мое место… При виде адмирала у меня иногда является желание выщипать ему всю бороду.
На этот поток слов из уст человека, обычно несловоохотливого, капитан ничего не ответил.
— Ну, черт возьми, что ж ты намерен делать? Знаешь, я на твоем месте подкараулил бы его при выходе с этой его… проповеди и из какого-нибудь окна пустил бы ему в живот хороший заряд. Ей-богу, Гиз, мой кузен, был бы тебе признателен, и ты оказал бы большое содействие водворению мира в королевстве! Знаешь ли, что этот «парпайо» больше король Франции, чем я… В конце концов это мне надоело. Я откровенно выскажу тебе свою мысль: следует поучить этого… чтобы он не смел больше покушаться на честь дворянина. Покушение на честь, покушение на жизнь, — за одно платят другим.
— Убийство может только запятнать дворянскую честь, но не восстановить ее.
Ответ этот произвел на короля впечатление внезапного громового удара. Он остановился, протянув руки к капитану и продолжая держать в них аркебузу, словно предлагая ему орудие мести. Губы его были бледны и полуоткрыты, злые глаза, казалось, впились в лицо Жоржа, который, как загипнотизированный, не мог отвести от них своего взора.
Наконец, мушкет выпал из дрожащих рук короля и брякнулся об пол; капитан поспешил сейчас же поднять его. Король сел в кресло, мрачно опустив голову. Его губы и брови быстро шевелились, выдавая борьбу, происходившую в глубине его сердца.
— Капитан, — произнес он после продолжительного молчания, — где стоит твой отряд легкой кавалерии?
— В Мо, сир.
— Через несколько дней ты отправишься туда и сам приведешь его в Париж. Через… несколько дней ты получишь приказ об этом. Прощай!
Голос его звучал жестко и гневно. Капитан отвесил ему глубокий поклон, и Карл, указывая рукой на двери, дал ему понять, что аудиенция кончена.
Капитан выходил, пятясь, с положенными поклонами, как вдруг король порывисто поднялся и схватил его за руку:
— Язык за зубами, по крайней мере! Понял?
Жорж еще раз поклонился, положив руку на сердце. Выходя из покоев, он слышал, как король сердито кликнул собаку и щелкнул арапником, как будто собираясь сорвать дурное настроение на неповинном животном.
Вернувшись к себе, Жорж написал следующую записку, которую он приказал доставить адмиралу:
«Некто, не питающий к вам любви, но любящий честь, советует не доверять герцогу Гизу и, может статься, кому-нибудь еще более могущественному. Жизнь ваша в опасности».
Письмо это не произвело никакого впечатления на неустрашимую душу Колиньи. Известно, что вскоре после этого, 22 августа 1572 года, он был ранен выстрелом из мушкета неким негодяем по фамилии Морвель, получившим по этому случаю прозвище «королевского убийцы».
XVIII. Обращаемый
Если любовники осторожны, то проходит иногда больше недели, прежде чем общество окажется посвященным в их дела. По истечении этого срока благоразумие ослабевает, предосторожности становятся смешными; легко подметить брошенный взгляд, еще легче истолковать его — и вот, тайна открыта.
Так же и связь графини де Тюржи и молодого Мержи вскоре перестала быть секретом для двора. Масса очевидных доказательств даже слепым открыла бы на это глаза. Так, например, госпожа де Тюржи обычно носила лиловые ленты, и бантами из лиловых же лент были украшены рукоять шпаги, нижний борт камзола и башмаки у Бернара. Графиня довольно открыто признавалась, что не переносит бороды, но любит галантно закрученные усы, — и с некоторых пор подбородок Мержи оказался тщательно выбритым, а отчаянно завитые, напомаженные и расчесанные металлической гребенкой усы имели форму полумесяца, концы которого подымались значительно выше носа. Наконец дошло до того, что начали рассказывать, будто некий господин, выйдя из дому ранним утром и проходя по улице Аси, видел, что садовая калитка в доме графини открылась и из нее вышел человек, в котором, несмотря на то, что тот был до самого носа тщательно закутан в плащ, без труда можно было узнать сеньора де Мержи.
Но что больше всего убеждало и удивляло всех, так это то, что молодой гугенот, этот насмешник, безжалостно издевавшийся над всеми церемониями католической обрядности, теперь прилежно посещал церкви, не пропускал почти ни одной процессии и даже опускал пальцы в святую воду, что несколько дней тому назад он счел бы за ужаснейшее кощунство. На ухо передавали, что Диана скоро приведет к господу богу еще одну душу, а молодые люди реформатского вероисповедания заявляли, что, может быть, и они серьезно подумали бы об обращении, если бы вместо капуцинов и францисканцев к ним для наставления присылали молодых и хорошеньких проповедниц, вроде госпожи де Тюржи.
Однако до обращения Бернара было еще далеко. Правда, он сопровождал графиню в церковь, становился рядом с нею и во время всей обедни не переставал шептать ей что-то на ухо к большому соблазну ханжей. Он не только сам не слушал богослужения, но даже мешал прихожанам уделять ему подобающее внимание. Известно, что в те времена богослужения были таким же занятным развлечением, как маскарады. Наконец, Мержи не чувствовал больше угрызений совести, опуская пальцы в святую воду, раз это давало ему право при всех пожимать хорошенькую ручку, которая всегда вздрагивала при его прикосновении. В конце концов, если он и сохранил свою веру, то все же ему приходилось выдерживать горячие бои; доводы Дианы имели тем больший успех, что свои богословские диспуты она обычно начинала в такие минуты, когда Мержи труднее всего было ей отказать.
— Дорогой Бернар! — говорила она однажды вечером, положив голову ему на плечо и в то же время обвивая шею длинными прядями своих черных волос. — Дорогой Бернар, вот ты был сегодня со мною на проповеди.
Ну, что же? Неужели столько прекрасных слов не произвели никакого впечатления на твое сердце? Ты все еще остаешься бесчувственным?
— Дорогая моя, как ты хочешь, чтобы гнусавый голос капуцина мог сделать то, чего не мог достигнуть твой голос, столь сладкий, и твои доводы, так хорошо подкрепляемые влюбленными взглядами, дорогая Диана?
— Противный! Я тебя задушу! — И, стянув покрепче одну из прядей своих волос, она привлекла его еще ближе к себе.
— Знаешь, чем я был занят во время проповеди? Я пересчитывал жемчуг в твоих волосах. Смотри, как ты его разбросала по всей комнате.
— Так я и знала! Ты не слушал проповеди, вечно одна и та же история! О, да! — сказала она с некоторой грустью, — я прекрасно вижу, что ты меня не любишь так, как я тебя люблю. Если бы ты меня любил, то уж давно бы обратился в католичество.
— Ах, Диана зачем эти вечные споры? Предоставим их сорбонским ученым и нашим церковнослужителям; мы сумеем лучше провести время.