Именно в этом пункте, когда политическая ситуация оказалась заблокированной, требуется прибегнуть к воображению, чтобы вычленить историческую виртуальность. Всеобщее насилие могло видеться как неминуемое будущее королевства. Жестокости первых потрясений гражданских войн были бы тогда ничтожны рядом с теми, которые произошли бы в ситуации полного ослабления монархической власти, если бы гражданская война возобновилась уже не во имя общественного блага, как это было раньше, но ради свершения правосудия. Во всяком случае, в часы, когда все надежды на магическое действие празднеств предыдущих дней пошли прахом, Карл IX и его мать должны были увидеть перед собой именно эту картину, прежде чем сделать виртуальный выбор в пользу "расправы" и предпочесть всем прочим соображениям благо государства.
Главное заключалось в том, что в королевской политике, даже после вторжения в нее насилия, не произошло разрыва. Гуманистический союз сердец оставался первейшей заботой даже после того, как пришлось прибегнуть к насилию хирургического типа. Возможно, что вечером 23 августа это насилие и не воспринималось как вопиющее, противоречащее стремлению продолжить царство согласия. Ведь с самого начала могло быть предусмотрено, что Гизы в обмен либо на их прощение, либо на разрешение вендетты, которую они мечтали осуществить, возьмут на себя ответственность за смерть Колиньи и вождей-протестантов. "Частная месть" Гизов дала бы возможность королевской власти оставаться незапятнанной и надеяться на возможность через какое-то время продолжить творить магию примирения.
История в том виде, в каком она была составлена, дабы воспротивиться краху политики согласия, была монтажом; монтажом, не исключающим, впрочем, что Гизы оказали нажим на короля и его мать. В этом можно согласиться с Жаном Луи Буржоном, который, как известно, после того триумфального заключения, что варфоломеевская резня была антикоролевским "путчем", Фрондой до Фронды, нынче смягчил свои позиции, поскольку не отрицает, что "король был в курсе предполагаемой антигугенотской акции, но не имел ни физической, ни моральной силы противостоять до конца тем, кто с оружием в руках требовал от него голову Колиньи"[201]. Надо признать, что работы этого автора наделали много шума из ничего, ибо в самой догадке, что монархия находилась в тот момент в обороне, нет ничего нового. Но образы Лувра, поднявшего мятеж вечером 23 и ночью 24 августа, и Парижа, по которому носятся католические заговорщики, относятся к области фантасмагории и не выдерживают критики[202]. А буквальное прочтение некоторых заявлений или королевских писем к государям или иностранным государствам приводит к недооценке того важнейшего факта, что французская монархия меняет свою аргументацию в отношении Варфоломеевской ночи в зависимости от адресата, к которому она обращается[203]. Что касается остального анализа, базирующегося на старом материале текстов, либо перетолкованных, либо вырванных из контекста, то он не способен пролить новый свет на то, что творилось в умах короля, его матери или же его брата герцога Анжуйского.
А они рассматривали Варфоломеевскую ночь как наименьшее зло, как преступление в традиции преступлений и наказаний итальянского ренессансного государства, как средство, призванное сохранить саму возможность мира, который был единственной целью королевской власти. Резня была преступлением, направленным против военной партии гугенотов и обусловленным не столько религиозными установками, сколько обшей стратегией поддержания мира. Виртуальность события виделась в следующем: выбор короля состоял в том, чтобы покарать ограниченное число военных глав протестантов, т. е. обезглавить Реформацию как военную силу и, таким образом, лишить ее возможности вести войну в последующие месяцы и годы. Также имел место deal или сговор с Гизами: им были доверены смертоносные операции в обмен на то, что они возьмут на себя ответственность за резню, проведенную под видом вендетты, за месть адмиралу за убийство Франсуа Гиза под Орлеаном в 1563 г. Тем самым королевская власть получает возможность отрицать свою причастность к целенаправленно спланированному насилию (что она и делала первые два дня после начала резни) и сохраняет возможность затем вернуться к стратегии согласия между группировками. В таком случае объяснимо, почему Гизы покинули Париж в погоне за военными лидерами гугенотов, которые были размещены в предместье Сен-Жермен, и потому сумели ускользнуть от убийц: ведь результатом операции должна была стать ликвидация всех военных вождей Реформации.
В-четвертых. Важную проблему для королевской власти, похоронившую ее мечту о "преступлении во имя любви и согласия", создало то, что после убийства адмирала Колиньи Гизы проехали по Парижу в сторону предместья Сен-Жермен, провозглашая, что их пропустили по приказу короля. Этот клич, без сомнения, был перетолкован как приказ о всеобщей резне гугенотов в столице.
К этому добавился еще и пример швейцарцев и французской гвардии, участвовавших в самых первых расправах: после отъезда отряда лотарингских принцев, погнавшихся за гугенотами, они стали грабить жилища убитых, и эти акции показали пример и парижской милиции и городской черни. Вот так, около семи-восьми часов утра, началась народная расправа: труп Колиньи, который дети протащили затем по городу, был воспринят как чудесное исполнение Божьего приговора, взывающего таким образом к насилию над всеми остальными еретиками. Более того, около восьми часов того же утра произошло небывалое чудо — на кладбище Невинноубиенных вновь расцвел засохший боярышник, сочась кровью и словно материализуя присутствие Христа посреди города, чудесным образом призываемого очиститься от всех еретиков. Божественное преступление следует за преступлением политическим, поскольку "народ Парижа" мог поверить в то, что Бог требует искоренения тех, кто годами оскорблял его славу и честь. Столица, где обитал Христос, как бы вошла в транс, и в коллективной иллюзии присутствия Бога убийства следовали за убийствами. Две, три, четыре тысячи смертей — никакое точное исчисление не может быть сделано, если даже две тысячи смертей и представляются наиболее вероятными.
План, состоявший в том, чтобы создать видимость незапланированного покушения, был нарушен экзальтацией воинствующего народа Парижа. Гуманистическая монархия Карла IX теперь принуждена была ориентироваться в своей виртуальной стратегии на создание иной видимости, не отказываясь от идеалов гуманности и милосердия, которые обязан вершить суверен. Неуверенность завладела в тот момент историей. Речь шла о том, чтобы разорвать порочный круг насилия, которое, казалось, уже ничто не могло остановить и которое в высшей степени противоречило идеалам любви и согласия, лелеемым Карлом IX, а ведь ради них, хоть это и кажется парадоксальным, он и вынужден был дать приказ о расправе над военными вождями кальвинистов. И король принимает решение взять на себя ответственность за резню, чтобы остановить ее, действуя уже от имени того же божественного наущения, каким руководствовались воинствующие католики Парижа.
Таким образом, именно здесь совершается грандиозный поворот: в результате речи, произнесенной королем 26 августа перед Парламентом, резня обретает иную цель, она становится актом спасения государственного единства. Король провозглашает, что он хотел покарать всех гугенотов как активных участников или соучастников заговора против его персоны. Нет больше двух Варфоломеевских ночей (т. е. превентивной ликвидации военных лидеров гугенотов, закамуфлированной под аристократическую вендетту, и погрома, грабежей и убийств, понимаемых парижским плебсом как божественное возмездие еретикам), теперь она лишь одна — королевская. Ибо такого поворота требовала ситуация: существовала опасность настоящего "холокоста", полного истребления протестантов в стране, поскольку из Парижа погромы грозили перекинуться в провинцию. С неслыханной жестокостью резня уже грянула в Орлеане, все также в силу якобы отданного королем приказа об искоренении "ереси". Столкнувшись с этим кошмаром, король спешно заявляет перед Парламентом, что таким образом он свершил суд над заговорщиками и что резня должна прекратиться, поскольку наказание уже исполнено.
Поступив так, он переломил динамику католической ярости, она начала выдыхаться в Париже и растаяла к 30 августа, агрессия проявилась главным образом лишь в тех провинциальных городах, где гугеноты к тому моменту уже как бы были пойманы в ловушку. Но в целом этот крутой поворот достиг своих целей, поскольку насилие прекратилось столь же стремительно, как и началось.
Как я уже говорил, речь идет всего лишь о виртуальной истории Варфоломеевской ночи, понимаемой как преступление катилинариев от гуманизма, лежащее в русле противоречий гуманистических утопий Ренессанса. Но та история, что рассматривает это событие в преемственности с недавним опытом религиозных смут, несколько иная: как будет показано в дальнейшем, если власть чаще всего и была склонна отдавать примат гуманистической политике согласия, с самого начала вдохновленной евангелизмом Мишеля де Л’Опиталя и Екатерины Медичи, то не менее очевидно, что она в определенных обстоятельствах уже прибегала к сознательно спланированному преступлению, например к убийству принца Конде, и даже раньше, к публичной казни участников Амбуазского заговора.
Мне кажется, что интерпретация, предложенная мной три года назад, по-прежнему может претендовать на адекватность. Я считаю тем не менее, что ее следует дополнить, оттенив некоторые детали и продолжая настаивать на антипозитивистской перспективе несводимости истории к единственному ее значению (une perspective antiposotiviste d’irrirreductibilite de l’histoire). Монархическая власть считает себя властью Божественной Тайны в той мере, в какой она является единственной хранительницей смысла дел и событий в политике, но можно пойти еще дальше в этом направлении, чего я, возможно, не сделал.